Александра Бруштейн - Цветы Шлиссельбурга
Историки отмечают, что с конца XVIII века Шлиссельбургская крепость постепенно превращается в место заточения прогрессивных и революционных деятелей. От этого, однако, Шлиссельбургская крепость не стала «государственной» — она продолжала именоваться «государевой». Сажая сюда просветителя Н.И. Новикова, Екатерина Вторая видела в нем прежде всего угрозу не для государства или народа, а лично для себя, для своего царствования. Заточенный ею, по ее произношению и правописанию, в «Слесельбурхскую крепость» или в «Шлюшин», Новиков, просидел здесь в течение четырех лет, хотя приговор ему был: пятнадцать лет. Преждевременное освобождение принесла ему смерть «матушки царицы»: он вышел на волю, по его собственным словам, «стар, дряхл, согбен, в раздранном тулупе», но все-таки вышел раньше определенного ему срока.
Такой же — глубоко личной — враждой окрашено отношение Николая Первого к декабристам, из которых некоторые (Пущин, Кюхельбекер, братья Бестужевы, Поджио) были временно заключены в Шлиссельбургскую крепость. Для Николая Первого декабристы были — те, кто не хотел его в цари! Те, кто злоумышлял против него!
С такою же примитивной, личной, мстительной враждой относился к народовольцам Александр Третий, — он видел в них прежде всего «подлых убийц душки папа» (подлинные слова Александра Третьего).
Народовольцы были доставлены в Шлиссельбургскую крепость на барже, закованные по рукам и ногам. Каждый — в отдельном тесовом шкафчике. От гроба, где обычно принято находиться в лежачем положении, такой шкафчик отличался лишь тем, что предоставлял меньше удобств: лежать в нем было невозможно, — только стоять или сидеть.
Больше двадцати лет провели народовольцы в Шлиссельбурге. Крепость в истоке Невы стояла как загадочный сфинкс, окутанный сплошным туманом. О том, что делается внутри крепости, шли только смутные слухи, скупые опасливые шепотки. Тактика царизма, испуганного призраком революции, была в эти годы та же, что у гоголевского сумасшедшего: «Молчание!.. Молчание!..» Как можно меньше шума, огласки, упоминания, хотя бы мельком, имен главных революционеров! Казнь «первомартовцев», убивших Александра Второго, была последнею казнью, совершенной публично: дальше все пошло шито-крыто или, как теперь говорят, «втихую».
Страна ничего не знала о народовольцах, узниках Шлиссельбурга, и они ничего не знали о том, что делается на воле, за стенами крепости. Никто из родных не получил ни одного свидания с кем-либо из заключенных. Ни одно письмо, ни один номер газеты, ни одна посылка с воли не проникали к ним извне.
Изредка начальство «смягчалось» — снисходило к настойчивым запросам родных и просьбам сообщить заключенным семейные новости. Но у царских сатрапов и это «снисхождение» — казалось бы, милосердное — превращалось в новую жестокость, в новый вид издевательства. Так, на мольбу матери сообщить ей хоть что-либо о дочери-узнице начальство отвечало непонятно и зловеще, как древняя пифия: «Ваша дочь крайне возбуждена». Одному из заключенных сообщили сразу, за один прием, о семи смертях, происшедших в его семье! Все рекорды злобности побил, однако, министр внутренних дел Дурново. Приехав как-то в Шлиссельбургскую крепость и обходя камеры, он с безукоризненной светской любезностью сообщил одному из заключенных о том, что его жена вышла замуж.
Лишь после тринадцати лет заключения узникам было разрешено писать близким и получать ответ — два раза в год. Как особая милость было даже даровано разрешение читать не копии с получаемых писем, а подлинники их. Не много можно было узнать из такой корреспонденции, подлежавшей к тому же самой жесткой цензуре. Как пример этого приводят случай, когда проскользнувшая в письме Г.А. Лопатина фраза из популярной песни «И на штыке у часового горит полночная звезда» вызвала сильнейший переполох. Жандармы решили: Лопатин дает таким образом топографию своей камеры в надежде, что близкие помогут ему бежать из Шлиссельбурга!
Понемногу далекий мир за стенами крепости отодвигался все больше, превращался во что-то нереальное, как загробная жизнь. Но таким же неведомым было для заключенных и все то, что происходило хотя и в самой крепости, но за пределами их камер. Они порой не знали, что рядом с ними, в одном коридоре, заточены ближайшие люди, друзья, товарищи, и те в свою очередь тоже не догадывались о таком соседстве.
Прошло много страшных лет, прежде чем заключенным в Шлиссельбургской крепости народовольцам было разрешено встречаться друг с другом.
Мечтать об освобождении было невозможно. О бегстве — тоже. И люди мечтали, страстно мечтали о смерти.
Иным повезло: им удалось самоубийство.
Привожу два рапорта тюремного начальства.
«Вечером 26-го сего октября содержавшийся в Шлиссельбургской крепости Михаил Грачевский облил себя керосином из горевшей в камере лампы, положил портянки себе на грудь и спину и зажег, вследствие чего от сильных ожогов и удушия дымом умер, несмотря на оказанную ему медицинскую помощь» (из доклада Александру Третьему от 28 октября 1887 года).
Об удавшемся самоубийстве сообщает и другой документ:
«РАПОРТ
(от 8 января 1891 года)
Вчерашнего числа, в исходе 4-го часа пополудни, старший помощник полковник Федоров доложил мне, что содержащаяся в камере № 4 старой тюрьмы арестантка София Михайловна Гинсбург (№ 33) зарезалась выданными ей для занятья швейною работою ножницами. В дополнение к вышеизложенному доношу Вашему Превосходительству, что сего числа в 5 часов пополудни труп умершей арестантки предан земле за стеною крепости вблизи Светличной башни.
И. д. Начальника Управления Коренев».
Случаи эти были единичны. Осуществить самоубийство было необыкновенно трудно. Поэтому иные заключенные искали повода прогневить начальство, так сказать, инсценировать проступок, для того чтобы их казнили. Так, Мышкин добился расстрела тем, что бросил тарелку супа в лицо начальнику тюрьмы.
Какой сильной была у всех этих людей тяга к самоуничтожению! Грачевский не дрогнул, когда умирал, обожженный, в невыразимых муках. Гинсбург вскрыла себе вены на шее маленькими тупыми ножницами с закругленными концами. Есть полное основание думать, что, уходя из жизни, все трое — и Грачевский, и Гинсбург, и Мышкин — стремились не только к тому, чтобы положить конец своему постылому существованию. Нет, у них был и другой расчет: пусть ценой самоубийства будет куплено облегчение невыносимых страданий для всех заключенных, остающихся в живых!
Этот жертвенный порыв не достиг цели.
О гибели товарищей, о том, как страшна была их смерть, заключенные узнали только много времени спустя. Лишь о расстреле Мышкина стало известно скоро: сменивший Мышкина в его камере М.Р. Попов обнаружил «завещание» — предсмертную надпись, нацарапанную на столе рукою Мышкина: «26 января я, Мышкин, казнен».
Это было все. Впрочем, нет! Мышкин удостоился эпитафии от самого царя. На докладе о том, что Мышкин бросил тарелку в начальника тюрьмы, царь Александр Третий «собственноручно начертать изволил»: «Что за нахалы, даже там не могут вести себя прилично!» (Собственноручные резолюции Александра Третьего, необыкновенно ярко и живо отражающие личность малограмотного самодержца и его эпоху, читатель найдет в журнале «Голос минувшего», 1918, № 1–3. Здесь приведем лишь два монарших замечания, относящиеся к Шлиссельбургу. Одно — на докладе о голодовке заключенных-шлиссельбуржцев: «Что за ослы!» Второе на докладе о расстреле заключенного: «Совершенно правильно!»)
Все же кое-какие выводы из самоубийств тюремщики сделали. Так, после того как заключенный Клименко повесился на вентиляторе, тюремное начальство приказало отвинтить все вентиляторы, снять оконные задвижки и забить окна гвоздями. После самосожжения Грачевского лампы в камерах стали подвешиваться на такой высоте, чтобы заключенные не могли до них дотянуться.
В остальном все осталось неизменным. Как и раньше, заключенные обозначались не по именам, а по номерам своих камер: Вера Фигнер была «номер одиннадцать», Людмила Волкенштейн — «номер двенадцать», Николай Морозов — «номер четыре». Отсутствовали предметы элементарной бытовой гигиены, например В. Фигнер и Л. Волкенштейн лишь после длительной борьбы добились разрешения получать гребенку для расчесывания волос: один раз в неделю, по субботам, на несколько минут. Не меньшую борьбу — вплоть до голодовки — выдержал М.Ю. Ашенбреннер (полковник, один из виднейших членов военно-революционной организации «Народной воли») за разрешение пользоваться очками. Больных не лечили, предоставляя им погибать так, как околевают животные. Шесть лет пролежал пластом парализованный узник А.Б. Арончик, не имея сил ни подняться, ни протянуть руку за едой. Он был весь в пролежнях и язвах, в которых кишели черви. Тюремщики ничем не помогали ему сами и не допускали к нему товарищей, хотевших облегчить его страдания. Так и умер человек: сгнил заживо.