Петр Северов - Сочинения в двух томах. Том второй
Первым по шторм-трапу поднимается высокий, иссушенный зноем старик. Пестрые клочья халата развеваются на его плечах. Он один изо всей команды кое-как одет. Мы сразу понимаем, что это капитан. Когда он выходит на палубу, мы видим кривой сточенный нож на его поясе и под распахнутым халатом бумажный сверток, прижатый к груди.
Он останавливается у трюма и, протянув руки, вдруг падает на колени. Он прижимается лицом к накаленной палубе, и плечи его дрожат, словно в ознобе. Мы стоим широким полукругом, еще не понимая ничего, но черные матросы парусника один за другим взбегают на палубу и тоже падают на колени сзади своего капитана. Все они молчат, и в этом бескрайнем одиночестве океана, под небом равнодушным и пустым, нам становится не просто жаль их за отчаяние и нищету, становится страшно за них, героев безвестной страны. Рядом качается их древний корабль, как будто выплывший из тьмы столетий. Мы видим их руки, разъеденные голью, измозоленные канатами, руки большого, жестокого труда. Почти насильно мы поднимаем их с палубы и ведем под тент. И первое слово, которое произносит их капитан:
— Woter!..
Повар приносит воду, но, не обращая внимания на кружку, они припадают к ободку ведра жадными, потрескавшимися губами — и самым последним пьет черный капитан. Губы его воспалены, кровь выступает на них от свежей влаги, но он оставляет еще несколько глотков для самого молодого матроса; он вторично передает ему ведро. Потом мы все садимся на брезент трюма, и, бормоча глухие слова, капитан развертывает карту. Как выясняется, карта издана в Лейпциге, в 1798 году. Далеко на восток, к Никобарским островам, отнесен на ней Цейлон. На блеклом, рыжеватом разливе океана вырваны огромные клочья.
Не больше десятка английских слов знают эти чудесные моряки, однако мы говорим не менее часа, прекрасно понимая друг друга. Удивительный язык улыбок, глаз, рук, позабытых или угаданных слов, язык «да» и «нет», — язык международного порта. И мы узнаем историю этой ветхой скорлупы и ее отважного экипажа.
Почти до самой Момбасы, через океан, они шли в Индию тем самым путем, где в 1498 году предки их впервые провели каравеллы Васко да Гамы. Трехмесячный рейс — и пища все время только рыба и вода. Они везли для продажи кокосовые орехи и лимоны, собранные на Черном материке. Трехмесячный рейс и надежда на «выручку» в сорок долларов — на семерых — за голод, штормы, за бессонный труд! Впрочем, для них, потомственных моряков, не страшен океан — страшнее штормов европейские экспрессы. Джентльмены и леди спешат домой, они устали от тропического зноя, и капитан двадцатитысячетонной махины ни на градус не уклонится от курса, даже заметив арабский парусник у носа своего корабля. Третьего дня, на заре, они не успели увернуться от экспресса. Наполовину разрушенный парусник остался в океане, и после три парохода, прошедших мимо, не захотели помочь «чернокожим». Басни о «пиратах» — постоянное оправдание для них.
…Бессмертной славой покрыто имя Васко да Гамы, хотя черные лоцманы указывали ему Путь. Забвением покрыты имена первых лоцманов южного океана. Только легендой сохранен Синдбад-мореход. Но кто знает о мужестве его отважных потомков сегодня, как столетие назад, на кораблях, еще более ветхих, чем каравеллы, идущих по древнему пути?
Когда мы даем этим людям хлеб и табак и берем на буксир их разбитую шхуну, с изумлением они узнают в нас друзей, и слезы текут по их обветренным лицам.
— Мы очень бедны, — волнуясь, объясняет их капитан. — Груз выброшен за борт… — И он показывает свои покрытые мозолями ладони, и горькая усмешка не сходит с его губ. Мы понимаем, он говорит, что честное мужество никогда не бывает богатым.
Штурман Загоруйко долго подыскивает ответ. Он пробует английские, малайские, китайские слова. Но кто-то из матросов приносит карту и обводит рукой пашу страну.
— Москов! — восхищенно кричат арабы. — Москов! — И каждый из них, словно к земле самой родины, прикасается ладонью к этой карте. Больше им ничего не нужно объяснять. Это слишком много для человека — неожиданно найти родину здесь, в синем одиночестве океана.
Три дня, до самого Коломбо, арабы едут на нашем корабле. Днем они помогают матросам, работа кипит в их руках. По вечерам они молятся и поют песню. Похоже, песня эта без слов. Она печальна и длинна. Зной пустыни и глухой говор волны слышится в ней. И в тусклых отсветах южной ночи, как призрак древности, маленький полуразрушенный парусник взлетает и падает за нашей кормой. Когда сложена эта песня? Сколько столетий назад? Не слышал ли ее Васко да Гама на этой самой широте?
В непрерывном шуме муссона, на палубе, в полусвете огней, мы сидим и слушаем чужую далекую песню. Голоса арабов тихи. Они поют, как один человек. Закрыть глаза — и видишь его на берегу, перед огромным простором. Море ли это? Жизнь? Мечта? Арабы поют, раскачиваясь, и лица их становятся теплее, и одно знакомое слово мы угадываем в песне:
— Москов…
Теперь мы понимаем, что здесь же, среди нас, они слагают песню о надежде и мечте, и, может быть, это самая светлая песня.
Зеленым пламенем вспыхивают высокие гребни впереди. Со свистом проходят они вдоль борта. Большие, близкие звезды юга указывают нам путь…
Ведды
В Коломбо мне впервые рассказали о веддах. Все это было похоже на сказку: люди, уходящие все дальше в лес. Древнее, темное «племя стрелков». Они уходили от шоссейных дорог, от электричества и автомобилей.
Я знал еще раньше, что есть такие племена. На Формозе я слышал об алтайолах. Те тоже бежали в дебри от японских плантаций и рудников. Но ведды запомнились мне особенно сильно, может быть, потому, что был я один в эти дни лихорадки и скуки.
Я лежал в лазарете у скованного решеткой окна. Был август 1933 года… Пернатая тень пальмы качалась на стене. Сквозь темную листву, сквозь ветви и железную ограду синел океан. В комнате было тихо и светло. В полдень и вечером, регулярно в одни и те же часы, приходил врач-англичанин. Молча он выслушивал пульс и что-то записывал в своем блокноте. Казалось, он был немым — за целую неделю я не услышал от него ни одного слова. Эта бесконечная тишина была невыносима. Я очень радовался, когда ко мне приходил Кунанда, пожилой сингалез, называвший себя португальцем. Худой, черноволосый, с высоким гребнем в прическе, в коротком саронге и тяжелых ботинках, он присаживался поодаль, в углу, и начинал рассказывать новости порта.
Я понимал очень мало. Кунанда говорил на непостижимом морском арго: русские, английские, китайские слова — все путалось у него, и гость мой не очень заботился о смысле. Все же я узнавал, какие пришли суда, какие уходят, какие ожидаются в порту. Постепенно я с большей легкостью научился его понимать.
Там, за жесткой листвой, за железной оградой шумела жизнь. Здесь, в белой клетке, было только одиночество и тишина. Считая минуты, я ожидал прихода Кунанда и долго не отпускал его от себя. Человек этот знал весь остров, он исходил его вдоль и поперек, от Адамовой горы до развалин Ражагири, от Коломбо до Веддарат — лесной страны веддов. Он рассказывал мне об этих людях лесных трущоб неохотно и с удивлением, как рассказывают о страшном сне.
— Ведды — это якхо, — сказал он. — Здесь все уверены в этом. Ведды — дьяволы. Зачем человеку прятаться, если он человек? Что они делают у себя там в лесу — знают одни черти.
Кунанда был бюргхером. На окраине Коломбо, в Бамбалапатии, многие бюргхеры, в чьих жилах есть примесь португальской крови, чувствуют себя аристократами среди сингалезов. Я не удивился поэтому его тону. Было удивительно другое: люди, бегущие от городов. Нашествие буддизма, власть португальцев, власть англичан — машины, плантации, банки, спекулянты и миссионеры, — ничто не тронуло «племени стрелков». Только часть их кое-где удержалась у морских берегов, но они позабыли и язык свой и дедов.
Кунанда ничего не мог объяснить.
— Они совсем глупы, — сказал он смеясь. — Они даже не любят денег. У одного из них я видел на палке золотое кольцо. Он отдал его за кусок жареной рыбы. Дикари.
Я почти не верил Кунанда, я уже знал бюргхеров — в Бамбалапатии не было, наверное, ни одного человека, который не зарабатывал бы на «европейцах». Кстати, гость мой не скрывал назначения своих визитов. С фанатизмом коллекционера он собирал рекомендации наших моряков для того, чтобы открыть торговлю на советских пароходах. Можно было не верить и рассказам о веддах, и я не поверил сначала, но это лишь разожгло Кунанда.
Был август — месяц муссонов, дождей и духоты, когда невозможно понять, спит или бодрствует этот тропический город. Я вышел из лазарета и подолгу бродил вдоль пестрых улиц, залитых теплыми запахами трав. На рейде дымили чужие корабли. У морского вокзала кричали и плакали рикши. Дорога идет вдоль моря. У памятника королеве Виктории, где по вечерам сплошным синим пламенем вспыхивал прибой, какие-то сонные люди — туристы ли, чиновники — бесцельно блуждали на машинах. Невидимой стеной был замкнут город — зной, деньги, исступление торговцев, монахи и тишина. Только в порту, куда приходили все новые суда, легче дышалось и свободней жилось. Здесь был выход из круга, большие далекие пути, и чудилось: ветер с моря — ветер родной земли.