Михаил Алексеев - Наследники
— Что это ты, старина, принаряжаться да прихорашиваться стал? Гляди, как бы она тебя… Знаешь, какие они, казачки!..
— Не твоего ума дело, — резко оборвал солдата Максимыч, — утри вот сначала у себя под носом…
Более уж никто не рисковал приставать к ездовому с недобрыми намеками.
5В начале марта погрузились в эшелоны и тронулись по звонким рельсам навстречу новой своей судьбе. Во время погрузки, в хлопотах, мы и не заметили, простился ли Максимыч с Никиткой или нет. Я видел его в последнюю минуту перед товарным вагоном — Максимыч ехал отдельно от нас, вместе со своими лошадьми, — видел его веселым и, как всегда, деятельным.
— Ну, как у тебя дела, Максимыч? — на ходу бросил я просто потому, что должен же командир сказать что-то своему подчиненному, хотя надобности в этом не было никакой: я отлично знал, что у Максимыча всегда все в порядке. Так он мне и ответил:
— Все в порядке, товарищ лейтенант!
Вскоре дивизия вступила в бой, который был длительным и тяжелым. Мне долгое время не удавалось побывать в расположении своей роты, та есть на огневых позициях: обстановка требовала того, чтобы командир роты неотлучно находился на НП.
Но вот гитлеровцы отброшены за реку, фронт мало-помалу определился, и началась обычная жизнь переднего края при обороне: рытье окопов и траншей, оборудование основных и запасных огневых позиций. Теперь я мог чаще приходить в роту.
Получив разрешение от начальника артиллерии, я покинул НП и к полудню очутился на огневых. Первым, кого увидел там, был… Никитка. Трудно поверить глазам своим, но вот он передо мною, этот маленький шустрый солдатик! Именно солдатик, потому что Никитке уже успели сшить форму. Мальчишка стоял рядом с минометной трубой, молчаливо и сердито глядевшей в синее небо, и пытался дотянуться ручонкой до ее верха.
Заметив меня, он хотел было прошмыгнуть в ровик, перекрытый бревнами, но я успел перехватить его. Оказавшись в моих руках, он громко заревел. Это смутило и одновременно разозлило меня.
— Максимыча ко мне!
Но ездовой уже сам подходил к огневой: до этой минуты он, похоже, наблюдал за нами издали.
— Я вас слушаю, товарищ старший лейтенант!
— Немедленно запрягай лошадей!
— Слушаюсь.
Через полчаса мы уже ехали в поселок. На этот раз с помощью районных властей мне удалось устроить Никитку в детский дом.
Поступок ездового показался мне столь безрассудным, что в оба конца пути мы проехали с Максимычем, не разговаривая. Да и потом я еще долго не мог говорить с ним.
Дела на огневых позициях были закончены, и я вскоре вновь перекочевал на НП. Максимыч отделался — за неимением гауптвахты на фронте — выговором и как будто успокоился вовсе. Обязанности свои он выполнял добросовестно, ни на что не жаловался, и поэтому я был немало удивлен, когда однажды старшина доложил мне:
— Товарищ старший лейтенант! Вы бы наведались на огневые. С Максимычем что-то того… неладно… Нет, нет, товарищ старший лейтенант, — заметив на моем лице тревогу, заспешил старшина, — службу несет исправно… Тут у меня к нему никаких претензий. Только что-то уж духом пал. Грустит о чем-то. О Никитке, должно… Ни с кем не разговаривает. Ходит как чумной… А вчерась вижу: уткнулся головой в лошадиную морду, а плечи трясутся. Плачет… А ныне вот еще что отчубучил…
Старшина проворно расстегнул брезентовую полевую сумку и извлек оттуда небольшой листочек.
— Вот… почитайте, товарищ старший лейтенант!
Я взял листок и стал читать:
«Командиру минометной роты
ЗаявлениеПрошу товарища старшего лейтенанта отпустить меня в стрелковую роту.
Рядовой ефрейтор
Прибытков Гурьян Максимович».Оставив за себя командира первого огневого взвода, я поспешил в роту. На сердце было тревожно: это ведь первый случай, когда солдат по доброй воле захотел уйти из моей роты. Не ожидал я такой обиды. И от кого? От Максимыча!..
Вызываю его к себе, спрашиваю, что заставило написать рапорт об уходе. Упрямо твердит:
— Хочу в стрелковую роту.
— А у нас разве тебе плохо, Максимыч?
Молчит. Стоит передо мною — руки вытянуты по швам, и только кончики пальцев чуть заметно вздрагивают да из-под ушанки струйками сбегает пот.
— Ну что ж, Максимыч. Не стану тебя неволить. — Что-то горячее и сухое подкатило к горлу, заслонило дыхание.
— Разрешите идтить, товарищ старший лейтенант?..
Я молча кивнул.
Губы Максимыча покривились, дрогнули. Он силился что-то сказать и не мог. Неловко повернулся и пошел от меня, качаясь, как пьяный.
6Долго я не видел Максимыча. За будничной суетой не смог даже выяснить, в какую роту его определили начальники. Но я очень хорошо чувствовал, что в моей роте будто не хватало какой-то очень важной пружинки. И трудно было угадать, в каком именно месте, где, в какой части, казалось бы, несложного ротного организма действовала раньше эта пружинка. Но в том, что такая пружинка существовала и что она являлась важной, сомневаться не приходилось. То вроде беспричинно загрустят бойцы, то вдруг заболеет лошадь, то старшина накричит на солдат больше и громче обычного…
Всего этого почему-то не случалось раньше.
7Последний раз я встретился с Максимычем при совершенно неожиданных обстоятельствах. Неожиданных и печальных.
Случилось это под вечер 5 июля 1943 года, в день немецкого наступления. Солнце стремительно и как бы с радостью уходило за горизонт: должно быть, оно вволю насмотрелось разного страху за этот кровавый день. Пыль и дым сражения медленно оседали на землю. Невеселую картину дополняли бесконечные вереницы санитаров, выносивших с поля боя раненых и убитых бойцов.
Я сидел возле своего НП и, пользуясь долгожданной передышкой, затягивался махорочным дымом. И вдруг услышал рядом с собой удивительно знакомый голос:
— Товарищ старший лейтенант… Товарищ старший лейтенант!..
— Максимыч!..
Он лежал на санитарных носилках, весь забинтованный. Открытыми оставались одни глаза, которые влажно светились. Свежие пятна крови проступали сквозь марлю. Дышал он тяжело, а ему, видно, очень хотелось поговорить со мной. Я наклонился над ним. Максимыч беспокойно заворочался на носилках, силясь приподняться. Но его удержали санитары. Тогда он заговорил:
— Вы меня… старого дуралея, простите, товарищ старший лейтенант. Не мог я оставить Никитку… сил моих не было. Не мог… Нарушил ваше распоряжение и привез мальца сюда…
— Ничего, Максимыч, не нужно об этом… Что ж, у тебя, верно, своих-то детишек не было?
Он долго молчал — видать, не хватало мочи. Потом трудно глотнул воздух и все же сказал:
— Как не быть… Есть. Шестеро… Самому младшенькому пятый, кажись, пошел годок.
Максимыча унесли.
А я еще долго сидел на прежнем месте, низко опустив голову. «Шестеро… Как же я мог не знать этого!..» В те минуты, может быть впервые, я по-настоящему понял, как сложна человеческая жизнь. Я поступил, конечно, правильно в отношении Никитки — тут едва ли можно убедить меня в обратном, — но этого, видимо, не понял Максимыч, мудрый наш Максимыч. Почему же?.. Не потому ли, что в своем сердце я не нашел тех редких и единственных слов, которые одни только и смогли бы обогреть, успокоить смятенную душу старого солдата? И я подумал: как же проницателен и чуток должен быть человек, коему дано самое высокое и, может быть, самое трудное право на земле — право распоряжаться судьбой других людей.
С Максимычем я встретился в тот же день, как узнал о его возвращении от Алеши Лавриненко. И это была очень памятная встреча. А потом уж мы встречались часто — и до самого конца войны. Об его истории с Никиткой я рассказал на страницах нашей дивизионки. Разумеется, не столь подробно, как сейчас, — крохотный размер нашей газетки жестоко лимитирован, — но все же рассказал. После этого и у Максимыча и у дивизионки прибавилось друзей.
Максимыч…
Это был еще один хороший человек, с которым породнилась дивизионка.
«Сам Крупецков…»
В судьбе нашей газеты совершенно особое место занимал Саша Крупецков — помощник начальника политотдела дивизии по комсомолу. Он был как бы постоянным нашим шефом, любил дивизионку, ее сотрудников, сам часто писал заметки, а еще чаще «наводил» нас на след настоящих героев, по обыкновению всегда очень незаметных и скромных людей.
Гвардии капитан Александр Крупецков принадлежал к числу людей, без которых никак не обойтись на белом свете. Более того, нам иногда казалось, что без Саши Крупецкова и сам-то белый свет не существовал бы, а если и существовал, то едва ли на нем было бы столько солнца, тепла и всякой другой благодати.
Вероятно, мы, по извечной слабости всех влюбленных, малость преувеличивали, но одно было несомненно: ежели мир с грехом пополам как-то еще и обошелся бы без Крупецкова, то наша «непромокаемая и непросыхаемая» дивизия никак уж не могла обойтись без Сашки. Подчиняясь суровым и грозным фронтовым законам, люди приходили в дивизию и уходили из нее; павшие в бою уходили навсегда, нередко не успев оставить хотя бы короткой памяти о себе; раненые возвращались, но не часто — гораздо чаще их направляли в другие соединения, даже на другие фронты. Словом, это было обычное кровообращение любого воинского организма, которому подвластны все, все, кроме тех немногих людей, которые как-то умудрялись не подчиняться этому закону.