Фазиль Искандер - Сандро из Чегема. Том 2
— Так поддерживаем, — согласился Абесаломон Нартович, следя за танцующими, — всюду поют… Даже по «Маяку» передавали…
— А вы что скажете? — не разворачиваясь, а только повернув голову на высокой толстой шее, уставился он на меня очками.
— Я — ничего, — сказал я, стараясь изо всех сил быть лояльным к песне о козлотуре. Но, так как я не мог быть к ней лояльным, а внутренний цензор сосредоточился на формальном значении моего ответа, мое истинное отношение затаилось в интонации кроткого издевательства, которое я не сразу осознал, а осознав, уже не мог перестроиться.
— Должно же у вас быть какое-то свое мнение, — сказал он, теперь уже клокоча от сдерживаемой ярости. И тут вдруг я понял, что он уже где-то нализался. Он плохо контролировал себя: ярость выплеснулась раньше, чем я успел ему подбросить повод.
— Было мнение, — сказах я тоном человека, который без настоятельного приказа никогда и не стал бы высказываться перед таким значительным лицом.
— Так давайте же, — поддержал он меня благожелательно с надеждой, что я наконец подброшу повод душащей его ярости, — или вы согласны, или вы…
— Забыл, — сказал я сокрушенно.
— Что забыл?! — спросил он, багровея и теперь уже поворачиваясь ко мне всем туловищем.
— Мнение, — как можно проще сказал я. Я почувствовал удар ногой под столом. Абесаломон Нартович напоминал мне о своем нежелании рисковать субсидиями.
— Оставь, он, видать, из засранцев, — по-абхазски сказал мне дядя Сандро, более откровенно передавая желание Абесаломона Нартовича.
Несколько секунд мы с представителем министерства смотрели друг другу в глаза.
Сколько можно отступать и уступать, мелькнуло в голове, он прекрасно знает, что может думать нормальный человек обо всех этих кампаниях и песнях, воспевающих эти кампании. Так что же ему надо узнать? Выяснить степень страха перед ним, получить истинное эстетическое наслаждение этим страхом и заручиться этим же страхом для проведения будущих кампаний — вот что ему нужно…
Несколько секунд мы смотрели друг на друга, и внезапно он опустил глаза. И не только опустил. Одновременно с этим, как-то угрюмо надувшись, он сделал самое неожиданное, но и самое точное, как я потом понял. Он тихо протянул руку и убрал с моей рубашки какую-то соринку, может быть, символическую. Это был великолепный семейственный жест, жест признания, кровного родства, протягивающего руку над любыми спорами, тайно извиняющийся жест. Жест, как бы говорящий: конечно, в споре я мог погорячиться, но ты видишь, когда дело доходит до реальной пылинки (волосинки, соринки) на твоей рубашке, тут я запросто протягиваю руку и снимаю, сдуваю или стряхиваю эту зловредную пылинку.
Я всегда подозревал, что тут действует тот самый закон: кто кого оттянет. Мои подозрения полностью оправдались. Конечно, это было рискованно. Но, по-видимому, он решил, что у меня есть какая-то спина, что недаром ко мне Абесаломон Нартович хорошо относится.
На самом деле, симпатии Абесаломона Нартовича ко мне объяснялись тем, что я один знал его тайное призвание и ценил именно это в нем. Он, в сущности, балагур, настоящий народный сказитель, и, чуть бывало разойдется за столом, мгновенно забывает тот неписанный устав, по которому он во внеслужебных разговорах должен жевать все те же опилки.
Он хорошо рассказывал всякие истории из народной жизни, и этот дар его во время любого застолья прорывался безотчетно, как и всякий дар, несмотря на то, что в местных идеологических кругах эту его привычку недолюбливали.
Бывало, расскажет историю про какого-нибудь головореза-абрека, со всеми смачными подробностями его быта, а потом, вспомнив про свою должность, добавит:
— Сейчас, конечно, мы на это смотрим по-другому, но для тех времен он был героем…
Абесаломон Нартович залюбовался танцующими. Представитель из министерства тоже угрюмо следил за ними.
В толпе танцующих выделялся высокий красавец с мясокомбината, который время от времени расставлял свои колонообразные ноги, куда забрасывал одним качком свою партнершу, сопровождая бросок однообразным выкриком: «Между ножек!»
— Хорошо танцуют, — сказал Абесаломон Нартович, с улыбкой оглядывая танцующих и даже, кажется, проследив за судьбой хрупкой девушки, влетавшей в проем между колонообразными ногами партнера и благополучно вылетающей оттуда.
— А что хорошего, — усомнился товарищ из министерства и неожиданно добавил, — американцы придут на готовенькое…
— Ну, ты, Максимыч, — проговорил Абесаломон Нартович, — впадаешь в пессимизм. Просто говоря, чушь порешь…
— А ты, Нартович, чересчур добрый, — ответил Максимыч.
— Пошли ко мне домой, я покажу тебе свою коллекцию коньяку, — сказал Абесаломон Нартович, вставая. — Автандил Автандилович — опытный тамада, он все сделает как надо.
Теперь я догадался, зачем он меня звал сюда. Он хотел, чтобы я с ними пошел к нему домой. И уж там, как минимум, заручившись нейтралитетом дяди Сандро и полной моей поддержкой, он рассказал бы одну из своих великолепных баек. Но теперь, увидев, что мы с товарищем из министерства немного поцапались, он отсек меня, рискуя остаться без лучшего слушателя. Ну и черт с ним, подумал я, хотя вообще, конечно, свинство.
Абесаломон Нартович вместе с гостем из Москвы и с дядей Сандро покинули стол и потихоньку продвигались к выходу. Директор ресторана шел впереди, расчищая им дорогу между танцующими.
Автандил Автандилович посмотрел на меня, и я понял, что после ухода Абесаломона Нартовича я остался в непозволительной близости от капитанской рубки. Я ушел на свое место, а пространство, где сидел Абесаломон Нартович с друзьями, еще долго не замыкалось, словно дух сидевших здесь продолжал обозначаться Почетным Зиянием.
Вернувшись на свое место, я взял чистый фужер, дотянулся до коньяка, налил его в фужер почти до краев, поставил. Потом я вспомнил, что не пробовал икры (все с той же обиды и горя!), дотянулся до красной, намазал ею ломоть огурца, сбросив с него надгробную льдинку, распределил на крупнозернистой поверхности комочек аджики, приподнял фужер и медленно, чтобы не задохнуться и, не дай Бог там, захлебнуться, выпил. Я понял, что иначе мне будет худо.
Золотой огонь мягко разливался по моему телу. Кончики нервов, истерзанные пыткой всеобщей козлотуризации, отключались почти ощутимо. Я откусил замороженный огурец с икрой.
Постепенно хмелея, я заметил, что уход Абесаломона Нартовича вызвал бешеный приток веселья.
Вино хлынуло в стаканы, и ураганный ливень обрушился на землю, точнее сказать, на море, потому что отсюда видно было только море. Сквозь непроглядную тьму, на мгновенье озаряемую молниями, вдруг высвечивались волны с хищно изогнутыми гребешками, приближавшиеся с вкрадчивой быстротой могучего хищника. Некоторые из них, с юношеским пылом не донеся свою страсть до берега, обрушивались в море. Струи дождя в свете молний, величаво изгибаясь, падали в море.
— Дорогие гости, кушайте, пейте! — перекрикивая бурю, закричал директор ресторана. Его голос не только призывал к мужеству перед лицом неуловимой стихии, но и указывал способ укрепления этого мужества.
— Шашлыки сюда! — крикнул он в сторону кухни. И почти сразу оттуда выскочили несколько официантов, держа в приподнятых руках по пучку дымящихся мясом шампуров. И были они похожи не то на бандерильеров, нападающих на быка, не то на янычар, под прикрытием бури ворвавшихся в крепость.
— Зулейка-ханум, для тебя-а-а-а… — тянул Арменак, стоя на скальном выступе.
Порывы озонистого ветра порою трепали его голос, как белье на веревке. Иногда слишком сильный порыв ветра, оборвав кусок недослышанной мелодии, уносил его с собой и вышвыривал на берег.
Иногда, наоборот, как бы заталкивал назад в его поющий рот уже спетую часть песни, но Арменак, напружинившись, вышибал ее из глотки последующим куском мелодии, и в воздухе несколько мгновений дребезжали куски мелодии, заклинившиеся и рвущиеся в разные стороны, как сцепившиеся собаки.
Порой ему удавалось предугадать набегающий порыв ветра, и он, не переставая петь, слегка наклонялся в его сторону и делал руками поощряющий жест: мол, давай, нападай!
Так боксер на ринге призывает к активным действиям своего не в меру осторожного противника. Наконец шквальный порыв ветра врывался в галерею, но Арменак, уже готовый к нему, страшно напрягшись, перешибал встречную воздушную струю и победно дотягивал мелодию.
Новый шквал, уже благодарных рукоплесканий, в таких случаях доплескивался до него, а он стоял, откинувшись спиной на скалу, как боксер, отдыхающий на канатах, или, вытирая лицо платком, нахально кричал вниз:
— Вы цто? Меня марсал Воросилов хвалил!
Одно время ему запретили этим хвастаться, но он дошел до самого Абесаломона Нартовича, который подтвердил этот лучезарный факт. Тогда ему снова разрешили хвастаться похвалой Ворошилова, считая такого рода нескромность простительной для человека, выросшего в мире буржуазной рекламы.