Георгий Березко - Необыкновенные москвичи
— Ребят из нашего класса... Витьку Синицына, между прочим, Журавкину, Ленку Садикову.
— О господи! А ты не можешь их всех отменить? — попросил он. — Ну зачем это тебе было нужно?
— Это не мне, это тебе нужно, — сказала она.
— Мне?.. Зачем мне? Что я, младенец? И сам не могу?
— Затем, что они будут защищать тебя, будут шуметь... Ну мало ли что? Протестовать, если надо. Глеб, что с тобой, Глеб?! — воскликнула Даша.
— Это все ужасно, — тихо сказал он. — Зачем ты их позвала?
— Ты сошел с ума? Ты одичал! Ты их стыдишься, что ли? Но почему ты стыдишься?
Он отвернулся и посмотрел себе под ноги.
— Тебе это будет тоже неприятно: смотреть, как я... как меня...
— О чем ты?.. — только и вымолвила она.
Ах, он совсем не был борцом, он, кажется, заранее, даже не вступая в бой, признавал себя побежденным. И он беспокоился лишь о том, чтобы скрыть зрелище своего поражения.
— Ну что ты за человек! — Она придвинулась к нему. — Ты какой-то несовременный. Я только не пойму, из какого ты века, из девятнадцатого или из двадцать первого, — сплошные нервы! Ну, что из того, что какие-то ханжи, клеветники называют тебя тунеядцем? Ты же выше их на десять голов.
— Не знаю... нет, — ответил он. — И если честно, я уже не уверен, что я... совсем, понимаешь, не уверен...
Какая-то женщина в шляпке и мужчина в темном костюме поднялись по ступенькам, и в открывшиеся двери хлынул из вестибюля поток электричества. Лицо Глеба ярко осветилось, и он умолк, потом двери сомкнулись, и оно снова покрылось тенью.
— Я пишу, пишу — глупо, безнадежно, я не могу не писать... Но зачем?.. Посредственный сапожник, продавец, чистильщик ботинок еще могут пригодиться людям — посредственный поэт никому не нужен. И я уже не знаю, кто прав... или, вернее, в чем я ошибся? А если, если я действительно бездарно ошибся?
— Глеб, Глеб! — прошептала Даша и положила руку ему на грудь.
— Мне в самом деле немного стыдно, — сознался он. — Стыдно своей неудачи... Глупо, конечно, стыдиться неудачи. Но это что-то инстинктивное...
— Постой, — сказала она. — Ты все не так, все не так... Это временный упадок у тебя, ты очень талантливый, поверь мне!.. Ты послушай — это все пройдет.
— Ладно, старушка! Я тоже думаю, что пройдет. Хотя... — И, перебив самого себя, он задекламировал с фальшивым пафосом:
— Не для житейского волненья,Не для корысти, не для битв,Мы рождены для вдохновенья...
Спокойной ночи, старушка! Не приходи на суд, я тебя умоляю. Я один как-нибудь... А дураки и ханжи — они, конечно, сами по себе.
— Постой же, — сказала Даша. Она обняла его и прижалась к его худому, угловатому телу.
25
Даша, разумеется, отправилась на суд. Днем она опять хлопотала, звонила по многим телефонам, ездила, напоминая ребятам о суде, и ей обещали прийти Витя Синицын и три девочки. К большому ее расстройству, троллейбус, в котором она ехала, попал на Садовой в пробку — там что-то ремонтировали, огородив забором половину улицы, — и долго стоял, затертый другими машинами, впору было бросить его и идти пешком. И когда она, запыхавшись, добралась до цели, суд уже начался и шел допрос свидетелей.
Низкий, вытянутый в длину зал домового клуба, помещавшийся в цокольном этаже, был переполнен, и она не без труда протиснулась за дверь; дружинник с красной повязкой на рукаве, поглядев на Дашу, отодвинул рукой какого-то парня, помогая ей пройти вперед. И ее испугала в первую минуту тишина — угрюмая, тяжелая тишина в этом битком набитом полуподвале; потом она услышала прерывистое, словно бы ребячье всхлипыванье. На маленькой, невысокой сцене с разрисованным задником, изображавшим березовую рощу, перед столом, застеленным зеленой материей, за которым сидели трое судей и сбоку девушка-секретарь, стояла и плакала женщина в сером платье; выпяченные лопатки ее вздрагивали. И что-то в этой сутулой спине, в кое-как заколотых на голове пепельно-седых волосах показалось знакомым Даше...
— Простите... совсем расстроилась... — подавляя слезы, выговорила женщина. — Хороший такой мальчик рос... ласковый, животных любил... дошел до седьмого класса. А попал в веселую компанию... — Она, как веером, стала обмахиваться рукой с растопыренными пальцами. — Ну и, как бывает, учиться бросил, приходил домой пьяненьким, — это в шестнадцать лет! Я на коленях умоляла: пожалей, сынок, себя, если меня не жалеешь. А как все кончилось, вы и сами знаете...
Даша лишь теперь сообразила, что речь шла не о Глебе.
— Присядьте, Анастасия Власьевна! — сказал председатель суда, ватно-седой, с нездоровыми темными подглазьями; орденские ленточки на его пиджаке, приколотые в несколько рядов, составили большой разноцветный квадрат.
Председатель поднялся и, тяжело ступая, взял свободный стул и подал его свидетельнице.
— Не надо так... не горюйте слишком, — сказал он хмуро, как бы даже неохотно. — Вашего сына не навсегда выслали. Поработает — поумнеет. Садитесь, пожалуйста.
— Спасибо, — сказала женщина, но не села. — Я уж привыкла, и на работе больше стою.
И тут Даша вспомнила: она была когда-то безмерно благодарна этой старушке... Увидела она ее впервые в тесной, завешанной костюмами и платьями задней комнате химчистки; Анастасия Власьевна работала пятновыводчицей, есть и такая профессия, и она сотворила чудо: спасла новое форменное Дашино платье, забрызганное чернилами из авторучки. По совету опытных людей Даша проникла тогда в святая святых химчистки — в жаркую от утюгов, пропахшую реактивами «лабораторию» Анастасии Власьевны. И та сжалилась над Дашей; отдавая на другой день вычищенное платье, она рассказала, между прочим, что работа у нее сезонная: ранней весной к ней приносят юбки и брюки в полосах зеленой масляной краски — этих несмываемых знаках весенней рассеянности, оставленных садовыми, заново покрашенными скамейками, а в сентябре ее осаждает ребятня с форменными курточками и платьицами в чернильных кляксах. Рассказывая, Анастасия Власьевна обмахивалась подпаленной тряпицей, которую подкладывают под утюг, и смеялась: она выглядела очень довольной. А сейчас вот она была в большом горе, и — самое неожиданное! — она в своем горе говорила против Глеба.
— Что вы скажете нам о Голованове? — спросил у нее председатель суда.
К ужасу своему, Даша услышала:
— Накажите его, товарищи судьи! Убедительно вас прошу, как мать... Товарищ Ногтев, наш председатель домкома, приходил специально ко мне, чтобы я выступила. «Вам, — сказал он, — лучше известно, с чего беда начинается». И верно, так она и начинается: с безделья, с пьянки. А я ведь всю их головановскую семью хорошо помню: отца-покойника, мать, — прекрасные были люди, врачи. Отец на эпидемии умер, заразился сам, когда лечил других. И я, как увидела Глеба на подсудимой скамье, так словно бы сына своего увидела. Я ведь его младенцем помню.
— Как же надо наказать Голованова, как вы считаете? — спросил судья.
— Это, конечно, вам виднее... Я скажу свое мнение: безнаказанность к хорошему не приводит... Я вот тоже жалела сына, покрывала, а теперь покоя себе не нахожу, я первая виновата, думаю. И то же самое Глеб Голованов... Это что ж такое, — учение бросил, работать не работает, пьет в неразборчивой компании... А на какие денежки? — И Анастасия Власьевна потерла палец о палец, точно считая невидимые ассигнации. — Так и до большой беды недалеко... Уж я знаю, сама все пережила. И я убедительно прошу... Сделайте Глебу предупреждение от всех жильцов, которые помнят его родителей, со всей строгостью. Извините!
И, всхлипнув и замотав мелко головой, она, не дожидаясь разрешения, попятилась от судейского стола. Кто-то из зала протянул ей руку, и неуверенно, как слепая, она спустилась по ступенькам со сцены. В зале зашевелились: шумок освобождения, как после всякого тяжелого зрелища, прошел по скамейкам; человек, подавший Анастасии Власьевне руку, проговорил с непонятной веселостью:
— Разве ее этим проймешь, мо́лодежь? Она теперь закаленная — крепче ветеранов. На нее предупреждение не влияет...
Даша встала на цыпочки и вытягивала шею, чтобы лучше рассмотреть Глеба на его скамье — передней у самой сцены. Но только его взлохмаченная голова была видна ей из-за других голов и спин. «Так и не постригся, вот упрямый!» — подумала она, огорчившись.
Напряженно-резкий, почти по-женски высокий голос раздался со сцены:
— Голованов, вы слышали показания свидетельницы Холиной?
Голос принадлежал старому, как и председатель, человеку, бумажно-бледному, узколицему, в темно-синем костюме с подложенными прямыми плечами, — видимо, это и был обвинитель. Он тоже расположился под сенью нарисованных берез, но отдельно от судей, за маленьким шахматным столиком; электрический свет — в полуподвале уже горели лампы — бело блестел на его шишковатой лысине.