Анатолий Шишко - Конец здравого смысла (сборник)
Тетка, как всегда при их ссорах, сейчас же на цыпочках прошла за ширму и притихла там, но, не удержавшись, чихнула.
— Все мы живем под каким-то террором, боимся дышать, чтобы не помешать тебе. (Кислякову, несмотря на раздражение, понравилось, что они боятся дышать.) И в ответ на это, — продолжала Елена Викторовна, — я получаю только холодное, замкнутое молчание.
Ее шея и грудь в вырезе платья уже покрылись красными пятнами. Уши тоже покраснели.
— Объясни, наконец, в чем мое преступление?.. — закончила Елена Викторовна в то время, как Кисляков, упорно глядя в тарелку, продолжал молчать и есть суп.
Но он почувствовал себя задетым ее словами «смолчала» и «пропал». Она, видите ли, смолчала, когда он ушел до часу ночи, точно он — ее крепостной; уже одна его самовольная отлучка для нее такое преступление, что ей приходится сдерживать себя, чтобы смолчать.
— Мне надоела твоя постоянная опека, — сказал он зло. — Все люди ходят не только до часу ночи, а и до трех, и, вероятно, никому не приходит в голову, что они «пропадают».
— Да, но, наверное, они не уходят до часу ночи в первый день приезда жены…
Елена Викторовна, как всегда, отличалась необыкновенной логичностью, и Кисляков, готовивший целый фонтан жестоких и справедливых слов на тему о закабалении одного человека другим, запнулся за первое же ее возражение и не знал, что сказать.
Ему в голову и в сердце темной волной бросились злоба против жены, и он, чувствуя свое бессилие в логике и в то же время желание как можно больнее уколоть ее, сказал:
— Я ухожу в первый день приезда жены потому, что у меня невозможные условия для работы, потому что вместе со мной в комнате всякие тетки и собаки!
Он выпалил это, сорвался с места и стал возбужденно ходить по комнате. Руки у него дрожали, он то и дело проводил ладонью по своим коротким волосам, задирая их назад.
Елена Викторовна, посмотрев на него, спокойно и твердо сказала:
— В этом ты лжешь. Полторы недели ты был без меня, и у тебя настолько была возможность отдыхать и работать, что пропустить один вечер в день моего приезда для тебя не составляло бы никакой потери. Потом условия такие не у одного тебя, а у всех, и казнить меня за это просто нечестно и непорядочно. И не тебе бы мне это говорить, потому это я всегда больше всего заботилась о твоей работе, ради этого я сама превратилась в кухарку и судомойку, сама стираю, штопаю твои носки. Но ведь ты давно уже не работаешь…
Кисляков на каждую ее фразу мысленно возражал ей. А относительно носков он мог бы сказать, что если бы ее не было, он бы имел возможность покупать новые носки, и тогда не было бы необходимости ходить в штопаных.
— Одним словом, я знаю только одно — что в совместной жизни я утратил всякую возможность работы над собой, — сказал он, зная что ничто не может причинить такой боли и оскорбления жене, как эта фраза.
У Елены Викторовны от неожиданного оскорбления даже выскочил из ее свернутой в орешек косы хвостик из волос и торчал вверх, качаясь при каждом ее движении, чего она не замечала.
— А, вот как?.. — сказала она тихо. — Значит, попросту говоря, прикажете мне убираться? Да?..
Кисляков, не отвечая, продолжал раздраженно ходить, а потом и вовсе сел к письменному столу спиной к жене. Он был доволен, что она сама поставила точки над «и», так как ему, интеллигентному человеку, было бы неудобно сказать жене, чтобы она убиралась от него. Теперь же ему достаточно только промолчать, покрепче закусить губы и раз в жизни иметь силу выдержать позорную и недостойную интеллигентского сознания позицию до конца.
Он, действительно закусив губы, молчал и только возбужденно нервно крутил пальцами волосы надо лбом.
Он ждал, что жена, не получая ответа, скажет:
«В таком случае я забираю с собой тетку, собак и ухожу. Я не похожа на других женщин и сдержу свое слово: никаких упреков, никаких материальных и моральных претензий не предъявляю: раз порвалась духовная связь с человеком, мне от него уже ничего не нужно».
Но, вопреки его ожиданиям, Елена Викторовна сказала несколько иное:
— Ты так повертываешь дело?
И так как за стеной, в комнате мещанки, послышалось шуршание, она повторила ту же фразу тише, почти шопотом:
— Ты так повертываешь дело? В таком случае, милый мой, я иначе поставлю вопрос!
Хвостик ее дрожал все сильнее и сильнее и, несмотря на трагичность момента, отвлекал внимание Кислякова.
— Тогда мы будем по-деловому подходить к вопросу. Эта комната принадлежит мне! Я не так была глупа, и все квитанции о квартирной плате предусмотрительно выписаны на мое имя. Я вносила деньги!
Теперь от неожиданности удара и такого оборота дела у Кислякова надо лбом тоже вскочил скрученный жгутик из волос… Он даже онемел от неожиданности и не находил, что сказать. В самом деле, женщина, еще так недавно ставившая выше всего на свете его духовную жизнь и готовая на всякие жертвы, оказывается, в то же время соображала, что на всякий случай плату лучше вносить на свое имя… и теперь вышвыривает его из комнаты вместе с духовной жизнью.
— Да ведь деньги-то были мои!?
— А, может быть, мои!.. — ответила Елена Викторовна, как-то нагло рассевшись в кресле.
Она даже, как торговка, уперла в бок свою толстую, мясистую руку.
Кислякова поразило то, что из женщины с высшим образование могла при первом моральном толчке выглянуть самая отвратительная мещанка.
Он ужаснулся.
— И на этом основании, — продолжала Елена Викторовна, — я говорю совершенно отчетливо: убирайся вон из моей комнаты. Забирай свои книги, бумаги — и марш!
Она вдруг встала с кресла и начала сбрасывать со стола его книги и бумаги на пол.
Кисляков почувствовал, что у него потемнело в глазах. Он, как тигр, кинулся к столу и схватил жену за руки. Но сейчас же бульдог бросился на защиту Елены Викторовны и вцепился ему в сапог. Кисляков отбрыкнулся от него и стал оттаскивать жену от стола, при чем чувствовал к ней такую острую, как сладострастие, ненависть, что ему хотелось вывернуть и сломать ей руки.
Но она, не помня себя, отбивалась и тянулась к столу, чтобы пустить кулаком наотмашь оставшуюся на краю стола кипу книг. И так как Кисляков, упершись ногой в стол, тянул ее обратно, она отмахнулась от него и попала ему локтем в переносицу.
У него слетело и вдребезги разбилось пенснэ, а из глаз посыпался целый сноп искр. И в это время он услышал, как, шелестя развернувшимися листами, полетели к двери его книги. Тут он из всей силы толкнул Елену Викторовну кулаком в ее мягкую спину. Она охнула и полетела на диван, — грудью на валик и носом в подушку.
Из-за ширмы выскочила бледная от испуга тетка.
— Тетя, уйдите, — сказала спокойно Елена Викторовна, оправляя разбившуюся прическу (хвостик опять остался).
Тетка скрылась. Бульдог, наклонив на бок голову, смотрел вопросительно.
— Ты меня ударил… — сказала тихо, но с грозой, Елена Викторовна.
— Нет, ты меня ударила, — ответил Кисляков, зажав нос платком, как будто из него фонтаном била кровь.
— Ты меня ударил?.. — повторила Елена Викторовна, не выражая никакой жалости, никакой заботы о его ушибленном носе. — Больше я ни одной минуты не буду жить с тобой.
«Чудесно!» — подумал Кисляков, продолжая держать у носа платок и переворачивать его, точно он истекал кровью.
— Иди, куда хочешь, ищи себе комнату, но быть с тобой вместе я ни одной минуты больше не могу.
— Это ты можешь выметаться, — сказал он, нарочно употребив уличное слово, чтобы тем сильнее оскорбить жену, и в это время опять вспомнил Вронского и Анну Каренину: «Что если бы они так разговаривали во время последней трагической ссоры?»
— Ах, подлец, ах, подлец, — как-то сосредоточенно, как будто все еще не веря самой себе, говорила Елена Викторовна. Ее высокая, подходившая почти к самому подбородку грудь начала вздрагивать от рыданий. Она повалилась своим толстым телом на диван и зарыдала. Короткие толстые ноги в чулках далеко не доставали пола. Сначала у нее были только судорожные беззвучные рыдания, потом она стала захлебываться, метаться по дивану от одного валика к другому, зажимать рот и закусывать зубами платок, как бы показывая, что сейчас может умереть.
А Кисляков подошел к умывальнику и, смочив платок водой, прижал его обеими руками к носу, точно желая этим сказать жене, чтобы она не строила из себя жертву, когда и он не в лучшем положении.
В то время, как она задыхалась, ловила ртом воздух, бессильно бросив руки на диван вдоль тела, и вся вздрагивала с залитыми слезами лицом, Кисляков ходил по комнате и мысленно говорил: «Прекрасно. По крайней мере теперь все выяснилось. Развод так развод».
И первое, что пришло ему в голову при этом, была мысль о бульдоге: что теперь эту гадину он расподдаст отсюда.