Вадим Кожевников - Знакомьтесь - Балуев!
Ивашин сказал ему:
— Если ты ошалел от боли, так нам от тебя этого не нужно.
— Нет, я вовсе не ошалел, — сказал Тимкин, — просто мне обидно, как он, сволочь, из–за угла бьет.
— Ну, тогда другое дело, — сказал Ивашин. — Тогда я не возражаю, иди.
— Мне ходить не на чем, — поправил его Тимкин.
— Я знаю, — сказал Ивашин, — ты не сердись, я обмолвился.
И он пошел в угол, где лежали тяжелые противотанковые гранаты. Выбрал одну, вернулся, но не отдал ее Тимкину, а стал усердно протирать платком.
— Ты не тяни, — сказал Тимкин, держа руку протянутой. — Может, ты к ней еще бантик привязать хочешь?
Ивашин переложил гранату из левой руки в правую и сказал:
— Нет, уж лучше я сам.
— Как хочешь, — сказал Тимкин, — только мне стоять на одной ноге гораздо больнее.
— А ты лежи.
— Я бы лег, но, когда под ухом стреляют, мне это на нервы действует. — И Тимкин осторожно вынул из руки Ивашина тяжелую гранату.
— Я тебя хоть до дверей донесу.
— Опускай, — сказал Тимкин, — теперь я сам. — И удивленно спросил: — Ты зачем меня целуешь? Что я, баба или покойник? — И уже со двора крикнул: — Вы тут без меня консервы не ешьте. Если угощения не будет, я не вернусь.
Магниевая вспышка орудия танка осветила снег, розовый от отблесков пламени горящего дома, и фигуру человека, распластанного на снегу.
Потолок сотрясался от ударов падающих где–то наверху прогоревших бревен. Невидимый в темноте дым ел глаза, ядовитой горечью проникал в ноздри, в рот, в легкие.
На перилах лестницы показался огонь. Он сползал вниз, как кошка.
Ивашин подошел к Селезневу и сказал:
— Чуть выше бери, в башню примерно, чтобы его не задеть.
— Ясно, — сказал Селезнев. Потом, не отрываясь от панорамы, добавил: — Мне плакать хочется: какой парень! Какие он тут высокие слова говорил!
— Плакать сейчас те будут, — сказал Ивашин, — он им даст сейчас духу.
Трудно сказать, с каким звуком разрывается снаряд, если он разрывается в двух шагах от тебя. Падая, Ивашин ощутил, что голова его лопается от звука, а потом от удара, и все залилось красным, отчаянным светом боли.
Снаряд из танка ударил под ствол пушки, отбросил ее опрокинутый ствол, пробил перегородку. Из разбитого амортизационного устройства вытекло масло и тотчас загорелось.
Селезнев, хватаясь за стену, встал, попробовал поднять раненую руку правой рукой, потом подошел к стоящему на полу фикусу, выдрал его из горшка и комлем, облепленным землей, начал сбивать пламя с горящего масла.
Ивашин сидел на полу, держась руками за голову, и раскачивался. И вдруг встал и, шатаясь, направился к выходу.
— Куда? — спросил Селезнев.
— Пить, — сказал Ивашин.
Селезнев поднял половицу; высунув ее в окно, зачерпнул снега.
— Ешь, — сказал он Ивашину.
Но Ивашин не стал есть, он нашел шапку, положил в нее снег и после этого надел себе на голову.
— Сними, — сказал Селезнев. — Голову простудишь. Инвалидом на всю жизнь от этого стать можно.
— Взрыв был?
Селезнев, держа в зубах конец бинта, обматывал им свою руку и не отвечал. Потом, кончив перевязку, он сказал:
— Вы мне в гранату капсюль заложите, а то я не управлюсь с одной рукой.
— Подорвал он танк? — снова спросил Ивашин.
— Я ничего не слышу, — сказал Селезнев. — У меня из уха кровь течет.
— А я как пьяный, — сказал Ивашин. — Меня сейчас тошнить будет. — И сел на пол. А когда поднял голову, увидел рядом Тимкина, то не удивился, только спросил: — Жив?
— Жив, — сказал Тимкин. — Если я немного полежу, ничего будет?
— Ничего, — сказал Ивашин и попытался встать.
Селезнев положил автомат на подоконник и, сидя на корточках, стрелял. Короткий ствол автомата дробно стучал по подоконнику при каждой очереди, потому что Селезнев держал автомат одной рукой, но потом он оперся диском о край подоконника, автомат перестал прыгать.
Ивашин взял Селезнева за плечо и крикнул в ухо:
— Ты меня слышишь?
Селезнев кивнул.
— Иди к раненым, — сказал Ивашин.
— Я же не умею за ними ухаживать, — сказал Селезнев.
— Иди, — сказал Ивашин.
— Да они все равно без памяти.
Ивашин приказал Фролову сложить мебель, дерево, какое есть, к окнам и к двери дома.
— Разве такой баррикадой от них прикроешься? — сказал Фролов,
— Действуйте, — сказал Ивашин, — выполняйте приказание.
Когда баррикада была готова, Ивашин взял бутылку с зажигательной смесью и хотел разбить ее об угол лежащего шкафа. Но Фролов удержал его:
— Бутылку жалко. Разрешите, я ватничком. Я его в масле намочу.
Когда баррикада загорелась, к Ивашину подошел Савкин.
— Товарищ командир, извините за малодушие, но я так не могу. Разрешите, я лучше на них кинусь.
— Что вы не можете? — спросил Ивашин.
— А вот, — Савкин кивнул на пламя.
— Да что мы, староверы, что ли? Я людям передышку хочу дать. Немцы увидят огонь — утихнут, — рассердившись, громко сказал Ивашин.
— Так вы для обмана? — сказал Савкин и рассмеялся.
— Для обмана, — сказал Ивашин глухо.
А дышать было нечем. Шинели стали горячими, и от них воняло паленой шерстью.
Пламя загибалось и лизало стены дома, высунувшись с первого этажа. Когда налетали порывы ветра, куски огня уносило в темноту, как красные тряпки.
Немцы, уверенные, что с защитниками дома покончено, расположились за каменным фундаментом железной решетки, окружавшей здание.
Вдруг из окон дома, разрывая колеблющийся занавес огня, выскочили четыре человека и бросились на фашистов. Фролов догнал одного у самой калитки и стукнул его по голове бутылкой. Пылая, гитлеровец бежал еще некоторое время, но скоро упал. А Фролов лег на снег и стал кататься по нему, чтобы погасить попавшие на его одежду брызги горючей жидкости.
Лежа у немецкого пулемета, Савкин сказал Ивашину:
— Мне, видать в мозги копоть набилась, такая голова дурная!
— В мозг копоть попасть не может, это ты глупости говоришь, — сказал Ивашин.
На улицу выполз Селезнев, поддерживая здоровой рукой Тимкина.
— Ты зачем его привел? — крикнул через плечо Ивашин.
— Он уже поправился, — сказал Селезнев. — Он у меня за второго номера сойдет. Нам все равно лежать, а на вольном воздухе лучше.
И снова под натиском фашистов защитники дома вынуждены были уйти в выгоревшее здание.
На месте пола зияла яма, полная золы и теплых обломков. Бойцы стали у оконных амбразур на горячие железные двутавровые балки и продолжали вести огонь.
Шли шестые сутки боя. И когда Савкин сказал жалобно, ни к кому не обращаясь: «Я не раненый, но я помру сейчас, если не засну», — никто не удивился таким словам. Слишком истощены были силы людей.
И когда Тимкин тоже сказал: «Я раненый, у меня нога болит, и спать я вовсе не могу», — никто не удивился.
Селезнев, которому было очень холодно, потому что он потерял много крови, сказал, стуча зубами:
— В этом доме отопление хорошее. Голландское. В нем, видно, тепло было.
— Мало ли что здесь было, — сказал Фролов.
— Раз дом исторический, его все равно восстановят, — сердито сказал Савкин. — Пожар никакого значения не имеет, были бы стены целы.
— А ты спи, — посоветовал Тимкин, — а то еще помрешь. А исторический или какой — держись согласно приказу, и точка.
— Правильно, — сказал Ивашин.
— А я приказ не обсуждаю, — сказал Савкин. — Я говорю просто, что приятно, раз дом особенный.
Четыре раза немцы пытались вышибить защитников дома и четыре раза откатывались назад.
Последний раз им удалось ворваться внутрь. Их били в темноте кирпичами. Не видя вспышек выстрелов, гитлеровцы не знали, куда стрелять. Когда они выскочили наружу, в окне встал черный человек. Держа в одной руке автомат, он стрелял из него, как из пистолета, одиночными выстрелами. И когда он упал, на место его поднялся другой черный человек. Этот человек стоял на одной ноге, опираясь рукой о карниз, и тоже стрелял из автомата, как из пистолета, держа его в одной руке.
Только с рассветом наши части заняли заречную часть города. Шел густой, мягкий, почти теплый снег. С ласковой нежностью снег ложился на черные, покалеченные здания.
По улице прошли танки. На броне их сидели десантники, в своих маскировочных халатах похожие на белых медведей.
Потом пробежали пулеметчики. Бойцы тащили за собой саночки, маленькие, нарядные. И пулеметы на них были прикрыты белыми простынями.
Потом шли тягачи, и орудия, которые они тащили за собой, качали длинными стволами, словно кланяясь этим домам.
А на каменном фундаменте железной решетки, окружавшей обгоревшее здание, сидели три бойца. Они были в черной, изорванной одежде, лица их были измождены, глаза закрыты, головы запрокинуты. Они спали. Двое других лежали прямо на снегу, глаза их были открыты, и в глазах стояла боль.