Константин Паустовский - Том 1. Романтики. Блистающие облака
— Скажите мне правду, — она простила меня?
— Да.
— Как вы думаете, — спросил еще тише Берг, — лет через сто люди найдут способ вылечивать раны, которые теперь считаются смертельными?
— Конечно.
— Мы рано с вами родились, Батурин.
Капитан повернулся на другой бок и проворчал:
— Бросьте разводить философию. Вот невозможные типы!
Берг затих.
Утром машина вынесла их из ущелья, — горы остались позади дымной стеной. Они прямо подымались из серой по осени степи. Над равниной висело реденькое, русское небо, дул теплый ветерок, пахло дымом соломы.
На западе глыбой ломаного льда синел Эльбрус. Кавказ отодвигался в туманы, в нескончаемые дали.
Эх, Россия, Россия!. .
Пароход из Москвы опаздывал. Паромщики разожгли на мокром берегу костер, — в осеннем дне зашумел огонь. Над Окой потянуло легким дымком. Приокские луга стояли в росе дождя, съеденные ненастьем. Бурые листья падали со старой ветлы у пристани.
Глан предложил пойти дожидаться в чайную. Нелидова и Батурин согласились. Они пошли через рыжие пески в Верхний Белоомут.
С черных веток ветер стряхивал отстоявшиеся капли. За чистыми окошками краснела герань; казалось, воздух был пропитан назойливым сладким запахом ее листьев.
В трех верстах от Белоомута в сельце Ивняги жила нянька Нелидовой бабка Анисья. Муж ее — огородник — все время пропадал по ярмаркам. Новый дом со светлой горницей весь год стоял пустой, — старуха жила на черной половине. Теперь в горнице поселились Нелидова, Батурин и Глан. Глан бывал в горнице только днем, ночевал он на сеновале. Батурин спал в клетушке около горницы, из окна была видна Ока, а по ночам — редкие береговые огни. Приехали они сюда на неделю, но жили уже две — ждали Берга.
В чайной на втором этаже, на закоптелых стенах были наклеены портреты вождей — Ленина, Калинина. За узкими окнами стучали о стену худые березы. Накрапывал дождь. Среди площади чернели дощатые ларьки — место густо унавоженных и сытых базаров.
— Эх, Россия, Россия! — промолвил Глан и задумался, глядя, как по верхушкам берез дует мокрый ветер.
Поздняя осень здесь, в Рязанской губернии, была холодна. Бодрили рассветы, съедавшие листву крепкой росой.
Глан любил ходить за покупками из Ивнягов в Белоомут через березовый лес. Идти и слушать, как шелестит дождь, насвистывать, смотреть на туман над Окой. Вода в реке была железного цвета.
Отогревшись в чайной, среди пара и белых фарфоровых чайников, Глан возвращался всегда в сумерки. Дни стояли короткие, похожие на серые и медленные проблески. Волчья тишина залегала в полях. С востока ползла густая и дикая ночь — ночь смутного времени, веков Ивана Грозного — косматая, ветреная, сдувавшая набок рыжие бороды паромщиков.
На пароме пахло прелой лошадиной шерстью и рыбой. Фонарь на шесте был беспомощен. При взгляде на него казалось, что никакой Москвы нет, — нет ни электричества, ни железных дорог, ни книг, ни театров, а есть только этот хриплый собачий лай, храп лошаденок, ослизлые телеги, хлюпанье воды в сапогах, да вот эти прибитые к земле, придавленные ночью Ивняги, Белоомуты, Ловцы и Борки. Жестяные лампочки за потными окнами вызывали мысль о тепле, заброшенности и желание спать, — спать до рассвета, когда моргающий денек прогонит ночную, непролазную тоску.
— Чуднo! чуднo! — пробормотал Глан и закурил.
Батурин спросил:
— Вам здесь не нравится?
— В том-то и дело, что нравится. Неожиданно все очень. Вчера на Оке встретил шлюпку, — идет под парусами к Москве. На шлюпке матросы-каспийцы. Шлюпка пристала у парома, матросы вышли, — всё молодежь, комсомольцы. Оказывается, — это переход из Баку в Москву. Я с ними чай пил, познакомился. Один из них рулевой Мартынов, он плавал на «Воровском» из Архангельска во Владивосток, видел Сунь Ят-сена, много о нем рассказывал. Вспомнили с ним Шанхай. Чудно. Пастушонок Федька влез в наш разговор: «У меня, говорит, дядька был командующим Красной Армией на Дальнем Востоке. Во! Рабочий, говорит, с Коломенского завода. Видал! Вот в энтом, говорит, месте он прошлый год рыбу удил, приезжал на побывку». А старик Семен мне все уши прожужжал про Малявина. «Вот которые, говорит, обижаются на мужичков, дикий, мол, народ, бессознательный, матерщинники. Неверно! Брехня! Ты слушай, тут вот недалече усадьба художника нашего Малявина, — что с ей было.
Как дали свободу, все усадьбы палили, а в его усадьбе даже наоборот, мужички охранение поставили. Я сам в ем стоял. Для охраны картин. Чтоб ни-ни… Мы тоже не лыком смётаны, кое-чего и мы понимаем. Ты не гляди, что я серый. Серость-то моя не больно простая». На днях встретил огородника Гришина. Болтали о сем, о том — больше насчет ярмарок: где лучше — в Егорьевске, в Коломне или Зарайске, а потом оказалось, что у этого огородника племянница — скульпторша Голубкина, ученица Родена. Вот и разберись.
Матерщина. Женщины, прекраснее которых я не встречал, болота, и среди болот в дрянной церковке — икона, может быть, Рублева, не знаю, — таких красок и мастерства нет и на Западе. Черт знает что. Паромщик Сидор молчал, молчал, а вчера проговорился: он в тысяча девятьсот пятом году был комиссаром Голутвинской республики, Гершуни знал, историю его расскажет лучше, чем мы с вами. Идет вот такой мужичонка, порты подтягивает, — смотришь на него и дрожишь, может быть, в душе-то он Толстой или Горький. Прекрасная страна, а сила в ней — рыжая, тугая, налита она ей, как вот зимние яблоки, румянец в щеки так и прет.
С Оки глухо затрубил пароход. Пошли не спеша на пристань. Пароход трубил за разрушенными шлюзами, верстах в пяти. У пристани сбились телеги. Лошаденки, засунув морды по уши в полотняные торбы, жевали овес. Подводчики похаживали около, вздыхали, ругались о каких-то «кровяных сазанах». Вода на реке морщилась от дождя.
Пароход с непонятным названием «Саратовский Рупвод» долго и бестолково шлепал колесами, навалился на пристань, пахнул теплом и паром. Берг махал с палубы кепкой. Сгорбленный, с поднятым воротником, он показался Нелидовой родным и печальным.
— Как чудесно, — сказал Берг возбужденно, здороваясь со всеми. — Как хорошо на реке. Я отдохнул на два года вперед.
В Ивняги пошли пешком.
От голых кустов с красной глянцевитой корой пахло терпко и славно. Над лесом небо прояснилось, — бледное солнце пролилось на серые колокольни Белоомута. Рыхлый песок был напитан влагой. Берг шел и оттискивал глубокие следы; они наливались водой, такой чистой, что ее хотелось выпить. Встретились подводы — огородники везли в Зарайск яблоки. После подвод остался крепкий запах яблок и махорки.
— Как хорошо, что вы приехали сюда отдыхать. — Берг улыбнулся. — Вот где все можно продумать. Теперь слушайте новости. Дневник капитан уже сдал, инженер потрясен, он даже заболел от этого. Наташа ждет вас. Капитан нашел комнату в Петровском парке и перевез туда Миссури и все свое барахло. На днях он получает пароход, где — не знаю, еще неизвестно.
Берг помолчал.
— Вы читаете газеты?
— Редко. — Глан заинтересовался:-А что?
— Да… — Берг замялся. Зачастил дождь, и они пошли быстрее. Нелидова шла легко, перепрыгивая через лужи. — Да… Есть крупная новость… Дело в том, что Пиррисон…
Нелидова шла, не подымая голову, — казалось, она тщательно рассматривает дорогу.
— Пиррисона расстреляли, — сказал быстро Берг, остановился и закурил. Они стояли на берегу Оки у красного перевального столба. Река мыла глинистый берег.
— Он оказался шпионом, — добавил Берг и посмотрел на Нелидову. В напряженных глазах ее был холод, брезгливая морщинка легла около губ. Глан и Батурин молчали.
— Расстрелян также и тот, китаец. — Берг поднял с земли бурый стебель щавеля и внимательно его рассматривал.
— Где? — спросил Глан.
— В Тифлисе.
— Пойдемте, вы промокнете. — Нелидова пошла вперед по береговой тропе.
В горнице бабка Анисья собрала чай. Нелидова накинула легкий серый плащ, — ей было холодно. Она изредка проводила рукой по волосам, потом взглянула на Берга и сказала, болезненно улыбаясь:
— Милый, милый Берг, вы боялись, что мне будет трудно узнать об этом. Все это прошлое, такое же скверное, как и у вас. Я совсем не та, что была в Керчи и в Москве. Эти места меня успокоили. Здесь все как нарочно устроено, чтобы оставить человека наедине с собой.
Батурин заметил совсем новые ее глаза. Один лишь раз они были такими: в Батуме, когда курдянка гадала у Зарембы и куплетист спел песенку о тетрадке в сто один листок.
Вечером Берг читал свой новый роман. Движение сюжета произвело на Батурина впечатленье медленного вихря. В простом повествовании Батурин улавливал контуры истории, прекрасной, как все пережитое ими недавно, и вместе с тем далекой, как голоса во сне. Он понял, что ночь, рязанская осень, дожди — все это хорошо, нужно, что жизнь переливается в новые формы.