Виктор Курочкин - На войне как на войне (сборник)
Когда он вышел из зрительного зала и попытался припомнить наиболее яркие кадры с профессором Дубасовым, то не смог назвать ни одного. Профессор промелькнул, как серая тень. «В чем же дело? Кто виноват: я, сценарист или режиссер?»
Иван Алексеевич шел то быстро, то медленно. Вопрос «кто виноват?» то останавливал его, то подгонял…
«Да, но все остальные получились ярко…» Урода, который был, пожалуй, самым великолепным в фильме, Иван Алексеевич не считал. Всем известно, что лучше всех снимаются в кино дети и звери. А вот почти эпизодическая роль директора института — как она сделана! В момент взлета космического корабля никто не был так внешне спокоен, как директор, и в то же время никто так не волновался, как он. И как это здорово сделал Сомов! Одним кадыком, который сновал по горлу, как челнок… А плачущий геолог! Он подставляет лицо под дождь и не стесняясь плачет, и никто не видит его слез, кроме зрителя. А ведь у сценариста этого не было. И не режиссер до такой блестящей находки додумался. Сам артист Кондаков ее подсказал… Или мать, провожающая в космический полет сына-радиста. Она не говорит ему ни слова, а только бегает вокруг него мелкими, торопливыми шажками. И в этой суетливости артистка выразила и предчувствие несчастья, и невыплаканное материнское горе. Все нашли для своих образов что-то особенное, неповторимое!
— Все, все, кроме меня! — прошептал Отелков. — Почему же тогда во всех своих неудачах я всегда пытался кого-то обвинять?
Сознание собственной бездарности не покоробило Ивана Алексеевича. Это сознание давно уже зрело и, наконец созрев, не испугало Отелкова. Ему только стало очень жаль себя.
Отелков быстро шел по освещенной людной улице. Голова у него прояснилась, ноги ступали легче и живее. Иван Алексеевич вдруг остановился и спросил себя:
— А что же делать теперь?
Иван Алексеевич вспомнил о Серафиме Анисимовне, и его неудержимо потянуло к ней. Только теперь он понял, что единственный близкий ему человек — скромная, терпеливая машинистка. Только она одна могла понять и любить его таким, каков он есть, — что бы он ни сделал, что бы с ним ни случилось.
«Наверное, не спит, ждет меня», — с нежностью подумал он о Серафиме Анисимовне и представил себе, как она сидит, вытянув руки, опустив голову, и чутко прислушивается к шагам за окнами.
Стал накрапывать дождик. Отелков с удовольствием ощутил прохладные капли на лице. Это взбодрило его и еще больше укрепило в решении немедленно ехать домой.
Отелков забежал в магазин, купил вина, закусок, сладостей и лакомств Серафиме Анисимовне.
Он ввалился в комнату со сбитой на затылок шляпой, с охапкой покупок, необычно возбужденный — таким, каким еще никогда не был. Серафима Анисимовна догадалась, что с Иваном Алексеевичем случилось что-то ужасное. И в то же время какое-то шестое чувство подсказывало ей, что именно это ужасное и толкнуло его к ней и, может, оно и есть то счастье, которого она так долго ждала.
Серафима Анисимовна не отрываясь смотрела на Ивана Алексеевича, и лицо ее, бледное, испуганное, постепенно менялось и расцветало; вначале румянец проступил на щеках, потом залил подбородок, шею.
— Боже мой, зачем ты столько накупил? — прошептала она, когда Иван Алексеевич свалил покупки на стол.
— А мне, Сима, скучно стало на этом банкете. Все перепились, как идиоты. Думаю, дай-ка махну домой! Дорогой вот и захватил это. Поужинаем по-настоящему. Мы еще, кажется, с тобой по-настоящему не ужинали. А сегодня поужинаем! — говорил Отелков громко, бодро расхаживая по комнате и размахивая руками.
Серафима Анисимовна видела, что бодрость у Ивана Алексеевича вымученная, но она умело скрывала свою догадку. Она вела себя так, как будто и не подозревала, что творится в душе Ивана Алексеевича. Его ласковые слова, на которые он всегда был скуп, его усердие, с которым он помогал готовить ей ужин, — все, все подтверждало ее догадку. И она боялась, как бы Иван Алексеевич не разоблачил ее. Серафиме Анисимовне не хотелось пить вино, а он все время подливал в ее бокал, и она пила и старалась быть веселой.
Иван Алексеевич пил много. Вино хотя и не веселило его, но зато кое-как бодрило и помогало сдерживать наползающую на него тоску. Но она наваливалась и наваливалась, подкатывалась к самому сердцу, и Отелкову невольно хотелось завыть зверем или горько расплакаться. В одну из таких минут он заявил, что хочет слушать музыку, вскочил, чтобы завести радиолу. Радиола оказалась неисправной. Иван Алексеевич принялся чинить, но через пять минут бросил и жалобно сказал:
— Сима, я спать хочу.
Они лежали, тесно прижавшись друг к другу. Серафима Анисимовна быстро уснула… Иван Алексеевич погасил свет. И вместе с темнотой на него опять навалилась тоска, стало душно. Он встал, осторожно выдвинул засовы ставней и, настежь распахнув окна, стал жадно вдыхать прохладный сырой воздух; потом походил по комнате и прилег на кушетку. Пока он открывал ставни, пока метался из угла в угол, тоска как будто бы его оставила, но, как только лег, она опять схватила Отелкова за сердце.
— Боже мой, сколько времени потеряно напрасно! — прошептал Иван Алексеевич и беззвучно заплакал.
После слез ему стало легче. Он лежал, ни о чем не думал, слушал металлический скрежет пробегавших мимо дома электричек, чугунное громыхание товарных поездов, от стука которых все в доме тряслось и чайная ложка на блюдце, подпрыгивая, звонко бренчала.
Перед домом над тополями повисла полноликая луна. Ее неясный, как легкий туман, свет падал на стены, на пол, на кровать, где разметалась во сне Серафима Анисимовна. Одеяло сползло, она, подогнув под себя ноги, в эту минуту очень походила на огромное белое яйцо. Иван Алексеевич почему-то устыдился ее наготы. Он поднял одеяло, накрыл женщину, хотел было тоже лечь, но раздумал и вышел на улицу.
Иван Алексеевич сел на ступеньку крыльца и уставился в темно-синюю глубину сентябрьского неба. Усиливающийся ветер, казалось, пытался погасить звезды.
Из-под крыльца вылез Урод, отряхнулся и широко зевнул. Он только что избавился от кошмарного сна. Ему снился кирпичный сарай и страшное чудовище с огромными огненными глазищами. Чудовище долго гоняло его по сараю и в конце концов загнало в блестящую жестяную банку. Раздался крик: «Мотор!» — банка с оглушительным треском лопнула, и Урод полетел в яму. Он так долго летел, что ему стало страшно, и он проснулся. Почувствовав под собой войлочную подстилку, вдохнув привычный запах заплесневелых досок, успокоился, вылез из-под крыльца, увидев хозяина, зевнул блаженно, потянулся и, подойдя к нему, уткнулся носом в колени.
Иван Алексеевич крепко сжал собаке голову.
— Ну, как живешь, старина?
Урод, казалось, понял хозяина и радостно заулыбался, то есть оскалил зубы и высунул язык. Урод бы мог рассказать хозяину, если бы тот понимал собачий язык, что живет он как нельзя лучше. Кормят каждый день, и очень даже прилично. Самое главное — теперь он опять свободен. Хочет — спит, хочет — гуляет, хочет — бегает на посиделки к соседу Катону, а захочет — и ничего не делает. Вообще он живет как настоящий дворянин. Хотя в дом его теперь и не пускают, но он нисколько не обижается. Под крыльцом у него великолепный войлочный матрац, и лежать на нем — сплошное удовольствие. Правда, снятся ему каждую ночь дурацкие сны, но для разнообразия в жизни это не так уж и плохо…
Иван Алексеевич, обняв собаку, грустно пожаловался:
— А мне, брат, не повезло!
Урод приподнялся и стал лапами гладить хозяину плечи. Иван Алексеевич спихнул его на землю. Урод положил голову ему на колени и стал смотреть Отелкову в глаза, дрожа от преданности и любви.
Иван Алексеевич долго рассказывал собаке о своей жизни, о том, как он деревенским мальчиком увлекся сценой, как кто-то посоветовал ему ехать в город учиться на артиста, как он поехал, как поступил в институт, как учился, как работал и как ничего из этого не получилось.
Урод слушал, скаля зубы и высунув язык. А Иван Алексеевич говорил ему, что теперь он начнет новую жизнь, совершенно непохожую на прежнюю, и говорил твердо, решительно и сам этому верил…
Через три дня Отелков получил телеграмму с киностудии города М. Ему предлагали роль. Он выехал в тот же день вечером.
1964
На войне как на войне
Незабвенному другу Ванюше Кошелкину посвящаю эту повесть
Двадцать четвертого декабря тысяча девятьсот сорок третьего года. Первый Украинский фронт перешел в наступление. На участке Радомышль — Брусилов оборону немцев прорывала 3-я Гвардейская танковая армия. Первые три дня самоходный полк полковника Басова находился в резерве начальника артиллерии 6-го Гвардейского танкового корпуса.
Самоходки закопались в лесу, куда они прибыли еще за два дня до начала наступления. Лес этот младший лейтенант Малешкин — командир СУ-85 — считал ни с чем не сравнимым убожеством. Немецкие летчики с артиллеристами так его обработали, что он просматривался насквозь — и с боков, и сверху.