Александр Хренков - Ленинградские тетради Алексея Дубравина
Эх, Виктор, Виктор! Не хватает простых человеческих слов, чтобы выразить горечь утраты. Героем ты не был, ты сам это знаешь, хотя сделал все, что сумел, и сделал, по-видимому, так, как надо было. Верно, не гладок твой путь, нередко тебя заносило в сторону, но ты устоял, не упал, не поскользнулся. Мучился, срамился, ошибался — и выходил на верную дорогу. Горжусь, тобой, Виктор. Горжусь нелегкой нашей дружбой. Кажется, мы недостаточно ее ценили. Пожалуй, недостаточно. Я не всегда открывался тебе, ты не всегда доверялся мне. Могли бы быть доверчивей. И кто может знать, насколько теплее, дороже и крепче была бы тогда наша дружба. О, теперь я знаю… Понял, к сожалению, поздно. И многие, думаю, до поры до времени бывают беспечны, вот так же, как я. Начинают ценить человека, когда его уже нет, когда он ушел безвозвратно. Ну не глупо ли? Прости меня, Виктор. Прости, что с опозданием пришел к такому выводу и было — не понимал тебя. Прости и прощай навсегда.
Высота 54,6
Не так уж она выделялась на пересеченной местности, эта пологая, заросшая мелким кустарником высотка, но она стояла у скрещения дорог и сторожила выходы из леса. Мы неожиданно уперлись в нее к вечеру и вынуждены были ночевать в лесу. Линия окопов тянулась вдоль опушки, основные силы полка расположились метрах в трехстах от нее, под покровом заснеженных елей и сосен. Лес в этом месте подходил к высотке длинным и узким языком; немцы окружали его с трех открытых сторон, так что мы беспрерывно слышали треск автоматов и справа, и слева, и впереди себя. Наши отвечали неохотно: после шестичасового марша по лесному бездорожью солдаты смертельно устали.
— Что ж, будем ночевать, Дубравин? — сказал капитан Синявин, инженер полка. — Вот вам топор, нарубите веток, а я облюбую уютное место.
Минут через двадцать лесная постель на двоих была готова. Мы сделали ее из еловых веток прямо на снегу, под кустом калины.
— Чем не постель! — похвалил Синявин, ослабляя пояс. — Три слоя под себя, пучок тех же веток в изголовье, а плащ-палатками укроемся. Присоседимся спина к спине и не замерзнем. Рекомендую переобуться. Влажный конец портянки — на икру, сухой — на плюсну и пальцы. Я эту солдатскую мудрость освоил еще в финскую. На морозах в тридцать градусов осваивал. А нынче — пустяки, не больше восемнадцати.
Мы переобулись, молча покурили и тихо улеглись: я на правый бок, он — на левый. Несмотря на усталость, спать не хотелось. Изредка, точно с перепугу, начинали трещать автоматы и тут же замолкали.
— О чем думаешь? — спросил Синявин.
— Дружка вспоминаю, — ответил я невесело. — Погиб на прошлой неделе.
Синявин раздумчиво заметил:
— А-а, человека всегда до сердечной боли жалко. Сколько я не видел смертей, каждая в сердце оставила царапину.
Позже спросил:
— Ты ведь, кажется, не кадровый?
— Нет, не кадровый.
— А не хочешь знать, какие безбожные мысли лезут в голову мне?
— Не могу представить.
— Кощунство! — Синявин усмехнулся. — Я, наверно, понемногу размагничиваюсь и становлюсь сентиментальным. Чем больше размышляю, тем чаще убеждаюсь, что попадаю в плен противоречий. А раз начались сомнения, не лучше ли бросить, как ты думаешь?
— Что — бросить?
— Размышлять не вовремя! — буркнул недовольно.
Я промолчал.
— Вот ведь какая тут штука, — продолжал инженер. — Довольно серьезная, по-видимому, штука. Пока мы в окружении, нужна большая армия. Я говорю: страна в капиталистическом окружении. И коли нужна армия, кому-то в ней надо служить. А что делать, Дубравин, если душа страшно жаждет творчества? Ты агитатор — разъясни, пожалуйста. Дочка моя, Татьянка, после школы пошла в институт, года через три станет архитектором. Так я же ей завидую, Дубравин! Она будет строить, что-нибудь изобретать — почему же я всю свою жизнь должен рыть окопы, крепить блиндажи, вешать на столбы колючую проволоку? Что это — творчество, созидание? Ну-ка, разъясни, партийный агитатор.
— До коммунизма мы еще не дожили. И пока не дожили, будем одновременно строить и защищать.
— В том-то и штука, Дубравин. Мудрая штука, — повторил Синявин. — Недавно читал сочинение какого-то немецкого философа. В трофеях нашел под Урицком. Знаешь, что поразило меня? Этот философ без стыда и совести доказывает, будто важнейшим назначением мужчины, физически сильного мужчины, является производство крепкого потомства и военные походы. Оставим адамово производство в стороне, но войны! Ужели человеку больше делать нечего, кроме как убивать, разрушать и грабить! Нет, ты послушай, до чего дошел этот болван, этот гороховый шут в колпаке философа.
Синявин привстал, сбросил на снег плащ-палатку, повернулся ко мне. Я тоже поднялся. Горячо дыша, инженер сказал:
— Этот человеконенавистник утверждает, что война — неизбежный и необходимый спутник жизни. Единственная форма высшего человеческого бытия и смысл существования государства. Война очищает породу. Так и сказал коновал, словно речь идет о стаде копытных. Очищает от слабых, больных, малодушных и нежно воспитанных. Жить имеют право только выносливые, умеющие силой утверждать себя и противостоять опасности быть истребленными. Варварство — естественное состояние человечества. Варварство и вечно бушующее пламя войны.
Глаза его блестели. Я подзадорил его:
— Чему вы удивляетесь? Открыли еще одного человеконенавистника? Да этой хмельной литературы по всем европейским дорогам теперь по колено.
— Вот! — нервно согласился Синявин и взял меня за руку. — Вот это я и хотел, очевидно, сказать. Фашистов мы проучим, без сомнения. Но что прикажете делать с холерой человеконенавистничества? Ее ведь и танком не раздавишь, эту заразу, и метлой не подметешь. Останется капитализм — останется и его гангренозная философия. Рак души, понимаешь? Вот что не нравится. Слишком не нравится, Дубравин!
Подумав, Синявин сказал:
— Есть в мировой поэзии две знаменательные строчки. Одну сочинил наш Пушкин, другую — Фридрих Шиллер. Эти две строчки — как две стороны медали. Секунду Синявин вспоминал, затем произнес:
— «И человека человек послал к анчару властным взглядом»… Представляешь, с каким сожалением формулировал Пушкин эту, оборотную, сторону действительности? Древо яда — союзник человека… А вот другая строчка — манифест человеческого завтра: «Без человека человек благ не обрящет вечных».
И тихо, в раздумье Синявин повторил:
— «Без человека человек…» — Затем сердито крикнул: — Зверь — человек без человека!
Я чувствовал к нему расположение. Этот мало знакомый мне инженер, многие годы прослуживший в армии, склонен был к философским размышлениям и ставил перед собой большие человеческие вопросы. В самом деле, как согласовать понятное стремление человека к миру с необходимостью участвовать в войне? Я решил иронизировать.
— Вы действительно впали в противоречие…
Он перебил меня:
— Не я впал в противоречие — противоречива неустроенная жизнь.
— Стало быть, придется служить и после войны.
— Придется, ничего не говорю. — Взял меня за локоть и доверчиво прибавил: — В молодости срубы на деревне ставил. Давно это было. Так теперь, поверишь ли, одну ночь мне снятся блиндажи и доты, другую — крестьянские горницы и пятистенки. Так и чередуются — горницы и доты… — Тихо рассмеялся.
— Ваше настроение год тому назад кое-кто назвал бы кретинизмом, моральным разоружением перед лицом противника.
— Пошли они к чертовой матери — всякие хранители прописной морали. Я коммунист, и Родина для меня всегда с заглавной буквы. Потому и пистолет вот на ремне, и сплю, как солдат, на снегу, и окопы рою. А умереть придется — что ж, умру, полагаю, не скорбя. Но тогда скажу в последнюю минуту: «Будьте благоразумны, люди. Не затевайте драки. Перевешайте всех поджигателей войны и займитесь мирными делами».
Слева затрещали автоматы. Синявин послушал, сказал:
— Вот они, райские птички в корабельной роще. До чего отрадно! — и сдержанно, нервно засмеялся.
Затем мы закурили. И пока курили, все время молчали. Густая темнота бродила по лесу. Было тревожно, неуютно.
Бросив окурок, Синявин добродушно подытожил:
— Ладно, будем спать, Дубравин. Все мировые противоречия мы с тобой не разрешим, а завтра, по-видимому, разгорится бой. Этот бугорок так просто не отнимешь. Придется повозиться.
Встали мы рано, едва брезжил рассвет. Солдаты наскоро завтракали и спешно расходились по окопам. Лес шумел и звенел. Стучали автоматы, визжали крупнокалиберные мины, шипели в деревьях разрывы. Мины ложились в шахматном порядке. Думалось, немцы хотели прокалить весь лес, пока мы отважимся броситься в атаку.
В семь ноль-ноль полковник Макаров вызвал к себе командиров. Собрались на опушке рощи, в кустах за тремя развесистыми елями — отсюда сквозь утреннюю дымку виднелась высота и ближние к ней подступы.