Евгений Пермяк - Сегодня и вчера
— Нет, я не слышу. Я не хочу слышать, — ответил он довольно неучтиво.
Лицо Павла Павловича изобразило горчайшую усмешку страдающего праведника.
— Как можно требовать, чтобы Василий Петрович дурно сказал о своем друге? Я понимаю, принимаю это и не виню… Дружба — это такое высокое..
Но Василий не стал дослушивать, что такое дружба, и ушел в домик Прохора Кузьмича. У того всегда найдется добрый совет и сочувствие.
Месть, озлобление, лютая ненависть к Баранову заставили зашевелиться изощренные мозги Серафимы Григорьевны.
— Конечно, я большим умом похвастать не могу, — начала она мягко стлать, — но ведь на ясное дело, на чистую правду и малого ума достаточно. Я бы на вашем месте обзвонила все гостиницы. А их всего-то четыре. Узнала бы, где и в каком номере проживает Аркадий Михайлович Баранов, а потом бы с понятыми к нему в номер. Если она с циркачами приезжала, так у вас-то повыше чины найдутся. Можно и с начальником милиции… И — пики-козыри!
Ветошкин ухватился за этот совет, но тут же оставил его. О чем он будет говорить с Барановым? Какие улики? И если, действительно причина ее ухода Баранов, то Алина не так глупа, чтобы поселиться с ним до развода.
Посидев, повздыхав, Ветошкин отправился к себе на дачу.
Потеря Алины для Ветошкина серьезная утрата. Серьезная, но главная ли? А что, если Алина вздумает наказать его за хитро сплетенный обман накануне поездки Алины в заграничное турне? А что, если крысиное предприятие Павла Павловича станет достоянием фельетониста?
Не забежать ли вперед, не предложить ли ей отступного тысяч этак…
Нет. Такой маневр может насторожить Алину. Может подсказать ей и то, о чем она и не думает. Да и едва ли она что-то возьмет.
Ф-фу! Как омерзительно складывается жизнь Павла Павловича! Какая зловещая тишина у него на даче! Неумолчные канарейки и те стихли, как перед грозой…
XL
Теперь все раздражало Василия Петровича. Не находя себе места, он пришел к Прохору Кузьмичу, чтобы продолжить спор с отсутствующим Аркадием Михайловичем, Василию нужен был этот спор. Ему хотелось обелить себя и хоть в чем-то чувствовать свою правоту.
Не мог Василий взять и сразу признать правду Аркадия. Необходимы были какие-то тормоза, какое-то успокоение!
И он спорил:
— Так что же, Прохор Кузьмич, значит, душить всех поросят, резать всех коз частного пользования, выдирать смородину, если она растет по-капиталистически?
Василий выпил совсем немного. Но жара, пустой желудок и усталость расслабили его.
— Зачем же, Васенька, через шлею-то? Поросенок поросенку рознь… Агафью из прокатного взять. Жалованьишко у нее сам знаешь какое. А детей двое. И в ее поросеночке никакого капитализма нет, а чистое прибавочное мясо к ее питанию.
— Но у нее же и коза…
— А как ей без козы, когда корм свой? Дети же. Не на продажу же, — увещевал старик Копейкин.
— А дом? Свой собственный дом… Тоже капиталистическая отрыжка? Да?.. Но тогда половину Донецкого бассейна, половину Урала нужно обвинить в отрыжке и половину рабочего класса назвать перерожденцами…
Копейкин и не предполагал, что ему придется растолковывать Василию самое простое. Но это, как оказалось, было необходимо.
— Васенька, ну зачем же все мешать в одном корыте? Ну вот, скажем, у меня тоже свой дом на Старо-Гуляевской улице. Это моя квартира. Я его не сдаю, прибытка от него не имею. Это — одно… А скажем, вот этот дом, в котором я теперь живу, это — другое дело. Не прими, голубок, за обиду, а за наглядный пример… И если, скажем, в Донецком, или Кузнецком, или в каком другом бассейне рабочие люди живут в своих домах, так они для них, как, скажем, калоши или пальто, житейская постройка, а не выжигательство в корыстных целях. Или взять машину — «Волгу» там или «Москвича». Одни на них ездят, а другие возят… Вот ведь о чем речь. Сережа, мальчонок, Агафьин сын, которого ты чуть колом с забора не сбил, тоже двух крыс держит и двух морских свинок. У него это радость, а у Ветошкина — мироедство.
— Значит, вы с Аркадием все понимаете и во всем разбираетесь? А я, стало быть, нет? Так и запишем… Где у тебя топор? — спросил Василий.
— Зачем это тебе вдруг понадобился топор? — недоумевал Копейкин.
— Разобраться, понимаешь, немножко хочу в сущности микроскопического капитализма… Вот он! — обрадовался Василий, увидев под лавкой топор.
— Ты что же это, Васенька, задумал?
— Не бойся, Прохор Кузьмич… Не бойся…
Василий с топором в руках направился в вольер курятника. Схватив там первую попавшуюся курицу, он отрубил ей голову. На камне. То же он сделал со второй, выбросив ее за сетку вольера. Птицы, почуяв неладное, подняли дикое кудахтанье. Запах крови, подскакивающие в агонии обезглавленные куры заставили живых стремительно перепархивать высокую изгородь вольера. Такой прыти, такого лета, наверно, не бывало и у их диких предков.
Когда Василий отрубал голову петуху, прибежали Серафима Григорьевна и Ангелина.
— В своем ли ты уме? В своем ли? — кричала Серафима. — Отдай топор! Отдай топор! — просила она, боясь приблизиться к Василию.
Зато Ангелина вошла смело за сетку вольера и сказала:
— Милый мой, давай их прикончим завтра. Организованно.
Василий отдал топор Копейкину и примирительно сказал:
— Я всегда знал, что ты любишь и понимаешь меня. Когда я вижу курицу, у меня плачет свод и падают на него кирпичи… Но лучше бы их, проклятых, прирезать сегодня!
Ангелина увела мужа в дом. Серафима, не на шутку струхнув, старалась не попадаться на глаза Василию.
— Что с ним? Сколько выпили? — стала наступать Серафима на Копейкина.
А тот, почему-то вдруг тоже осмелев, сказал:
— Литру!
На столе между тем стояла единственная недопитая четвертинка клюквенной настойки.
— Никогда я его таким не видывала. Неужели обвал свода на него так подействовал? — хотела она выяснить причину буйства Василия.
Копейкин мудрил:
— Что считать сводом? Если то, на чем волосы растут и картуз носят, так, пожалуй, этот свод сильно у него нагрет. И тебе бы, Григорьевна, не помешало бы и коз, это самое… того…
Серафима оглянулась на дом, потом сказала:
— Не подрубал бы ты сук, на котором сидишь, Прохор Кузьмич.
А он не будь плох:
— Не о сучьях теперь думать надо, а о дереве, на котором они растут. А я ни на чем не сижу. Я птица вольная! — Говоря так, Копейкин взмахнул руками, как крыльями. — Порх! — и нет меня тут…
— Так что же ты…
— Курей жалко, Григорьевна. Нестись они без меня хуже будут!
Серафима Григорьевна уставилась на Копейкина, как щука на ерша. И рада бы проглотить, да колючки страшат.
— Сегодня отдам я тебе яичный должок, Прохор Кузьмич. Не зажилю.
— Ну, так ведь, — ответил Копейкин, — разве за тобой пропадет? Подожду.
Скрежеща зубами, злясь на унижающее ее бессилие, Серафима Григорьевна отправилась в свинарник. В доме, пока не угомонится Василий, показываться не следовало…
XLI
Жара не спадала, и вечером от нее изнывало все живое. Раскаленный диск солнца сел в марево над лесом. Земля на грядах и дорожках испещрилась мелкими трещинками.
Всплыли еще три издыхающих карпа. Шутка поминутно пила.
Василий Петрович лежал рядом с Линой на широкой сосновой кровати. Он смотрел в потолок, а она гладила его мягкие волосы, в которых появилась еще не замеченная Василием седая прядь. Ангелина понимала, может быть, даже лучше, чем сам Василий, что в его и в ее жизни произошло гораздо большее, чем в мартеновской печи и уж конечно в курятнике.
Дышалось тяжело. Было жарко и при открытых окнах.
Но вот качнулась тюлевая занавеска. Дохнул ветерок. Пахнуло свежестью. Послышался далекий глухой отзвук грома.
— Наконец-то…
— Кажется, дождались, Васенька.
Ветер дунул сильнее и уронил герань в глиняном горшке.
— Черт с ней, — сказал Василий. — Закрой дверь, чтобы не было сквозняка.
Гром прогремел ближе, и стал накрапывать дождь. Вскоре он застучал по железной крыше дома и перешел в ливень с громовыми раскатами, будто из многих крупнокалиберных орудий.
Сразу посвежело. Будь у Василия самочувствие лучше, он выбежал бы из дому поплясать под дождем, и это случалось и в детстве и в недавние годы. Дождевой душ куда лучше купания. Нет на свете чище, свежее воды, чем дождевая.
Василий, вспомнив, что нужно делать аккумулятор, попросил Лину поставить какую-нибудь стеклянную посудину возле крыльца, но не у стока. И Лина выбежала в рубашке, поставила под дождь большую миску из нового сервиза.
Вернулась она под крылышко мужа мокрой. От нее пахло свежестью, здоровьем и молодостью. Сверкания молнии так чудесно и так сине освещали ее в рубашке, прилипшей к телу.