Долгая дорога домой [1983, худож. Э. П. Соловьева] - Анна Сергеевна Аксёнова
После прорыва блокады, когда папа работал на железной дороге, он смог переслать нам наши вещи. Он же помог ленинградской Варваре, дочери Дарьи Ефимовны, приехать навестить свою старую мать и маленького сына.
Поразительное лицо! Я и сейчас будто вижу его: громадные глаза, обведенные черными кругами, изящные манеры, с легкой картавинкой речь. Она рассказывала нам о папе, и в голосе слышалась явная симпатия, что еще больше расположило меня к ней. Она же первая сказала мне, что я похожа на папу. Видно, стала похожа за эти годы. «Руки — просто поразительно одинаковы», — добавила она. И теперь, вспоминая отца, я нет-нет да и взглядываю на свои руки…
В селе жили две племянницы Дементьевой — Татьяна и Мария. Татьяна — врач, Мария преподавала у нас в школе в ленинградском классе английский. С Дарьей Ефимовной они почему-то не общались, и похоже это было на старую семейную неприязнь.
Племянницы жили хорошо. У них на двоих был один мальчик. Звали его Гарик, и был он необыкновенно хорош собой: синеглазый, с белой матовой кожей, таким я по книгам представляла себе маленького английского лорда. Было ему, так же как и рыжему внуку Дарьи Ефимовны, года четыре-пять.
Лет через десять я случайно встретила в Ленинграде Марию, англичанку. «Как Гарик? — спросила я. — Наверное, красавец!» — «Что ты, — вздохнула она, — такой некрасивый парень стал, на удивление. Нос — во». И она, приставив к носу кулак, попыталась изобразить мне Гарика. «А внук Дарьи Ефимовны?» — «Ничего. Симпатичный», — неохотно ответила она.
Из всех эвакуированных самая заметная — Надька. Тогда высокие женщины были редки, а Надька — высокая, крепкая, с густой каштановой гривой волос. Движения у нее властные, голос уверенный, хотя ей было всего девятнадцать, когда она приехала сюда, в это далекое от Ленинграда село.
Рядом с нею как-то пропадали все другие, даже довольно красивые женщины. Жизнь в ней кипела, и когда она шла, то чем-то напоминала породистую лошадь, едва сдерживающуюся, чтобы не умчаться куда глаза глядят.
Она жила со свекровью, грудным сыном, которого родила здесь, в эвакуации, и сестрой лет двенадцати-тринадцати.
Муж у нее был майор. Болтали, что она, будучи машинисткой в части, где служил этот майор, соблазнила его, разбила его семью, а тут началась война, и свекровь, которая, опять-таки по слухам, очень любила свою первую невестку и внуков, поехала все-таки с Надькой, поскольку та была беременна и ничего не смыслила в жизни.
Надька привезла с собой патефон с большим набором пластинок и часами просиживала возле него, слушая песенки модных довоенных теноров.
Эвакуированные жили по избам местных жителей и очень скоро переняли многие обычаи здешних мест: заходить в чужой дом без стука, как к себе домой. Носить молоко в туесках из бересты. Тушить брюкву в печи до черноты и есть ее потом холодную, вместо конфет, сладкую, нежную. (Нигде такой сладкой брюквы мне больше не доводилось пробовать.)
Вопреки поговорке «Держи ноги в тепле, голову в холоде…» тамошние женщины почему-то очень любили кутать именно голову: платок, затем полушалок, а сверху еще и шаль — зимой, конечно. А ноги при этом могут быть босые.
Так я и увидела однажды глубокой осенью Надьку. В сельпо по карточкам выдавали хлеб. Надька стояла перед закрытым магазином в очереди. Уже были заморозки, земля заиндевела. Надька была в городском модном пальто с меховой опушкой, голова закутана в теплую шаль и… босиком. Она поджимала стройные, словно выточенные из красного мрамора ноги, но не уходила обуться. Ей как-то удивительно все шло. Даже то, что она стояла в таком странном виде, нисколько не делало ее смешной или нелепой. Наоборот, хотелось немедленно пойти укутать голову и разуться.
Во всяком случае, через некоторое время я стала замечать, что и другие эвакуированные женщины часто ходят босиком, хотя давно наступили холода. Тем более что такая мода помогала сохранять обувь.
…Через некоторое время в Надькин дом прилетело зловещее письмо.
Долгое время не было видно ни Надьки, ни свекрови. И вдруг разнеслось по селу, что у Надьки умер полугодовалый сын. Деревенские говорили, «от глоточной болезни». Теперь я думаю, что так они называли дифтерит. А может, и скарлатину…
Два дня на окнах дома, где жила Надька, были спущены занавески. На третий — из дома вышла свекровь, поддерживаемая двумя женщинами из эвакуированных, и каменно застывшая Надька с открытым гробиком на руках. Она несла его так, как носят на руках спящего ребенка, завернутого в одеяло.
До самого кладбища она не дала никому себя подменить. Лишь иногда подходила к невысокому забору или плетню и, привалившись к нему, отдыхала, минуту-другую.
После того как гроб опустили в зияющую яму, она первой взяла лопату и, зачерпывая совсем понемногу, осторожно, словно боясь ушибить, сделать больно, стала кидать землю туда, вниз…
Я не видела у нее ни одной слезы.
Свекровь же плакала так обильно, так горько, что никто не мог смотреть на это равнодушно. Бедная: сначала сын, теперь внук… И женщины подходили к ней, плакали вместе с ней, говорили что-то утешающее, и она в ответ мелко кивала головой, мол, слышу, благодарю…
К Надьке не подходили. Жалели, но не подходили. Не смели…
Вскоре свекровь уехала из села. Говорили, что к своей первой невестке.
И Надька взбесилась.
В тридцати километрах от нашего села в районном поселке Свеча обосновалось несколько госпиталей.
Надька бегала туда, а это пять-шесть часов ходу в один конец. Возвращалась она лишь на другой день, и неизвестно было, где она ночует.
Женщины говорили нехорошее за ее спиной. А какая-нибудь посмелее высказывала ей все прямо в глаза, стоя в очереди в сельпо за хлебом или в столовую за капустным супом.
— Опять в воскресенье в район побежишь?
— Конечно, побегу, не с вами же мне сидеть.
— Другие сидят. Подождала бы хоть, когда война кончится.
— А чего ждать? Когда совсем старухой стану? Уже двадцать один стукнуло, а что я видела? Только и успела, что родить да похоронить.
— Значит, кое-что все-таки видела? — ехидничала женщина.
— Заткнулась бы, — советовала Надька. — Сама бы побежала — пыль столбом, да боишься, что мужу напишут. А мне бояться некого.
Женщина начинала фыркать, возмущаться, а Надька хоть бы что — уже рассказывала кому-то о театре, который должен был приехать в Свечу не то из Кирова, не то из Перми. Очередь прислушивалась, интересовалась артистами, потому что это были отголоски большой жизни.
Некоторые праздники в селе отмечались пированием. Приглашали на складчину и