С добрым утром, Марина - Андрей Яковлевич Фесенко
— А-а, пресса… Здравствуй, бездельник!
Максим вышел справа из-за кустов — в закатанных по колено штанах, с удочками на плече. Павел Николаевич поспешил ему навстречу. Они сразу будто позабыли, что обоим надо идти домой, стояли на бугорочке, радуясь встрече, возможности поговорить, выкурить по сигарете.
— Слыхал, на бюро тебя вызывали? — спросил Максим то ли сочувственно, то ли с тревогой.
— Было, — сказал Павел Николаевич. — Какого же председателя туда не вызывают? Надо ведь нашему брату сбивать жирок с души и вообще… направлять, а то может занести черт знает куда.
Он шутил, но шутка выходила горькой. Максим потеребил бородку:
— Ну-ка, рассказывай, да поподробней!
— Не о том сейчас забота, Максим. Жатва через недельку. Не хочется от Суслони отставать. Они, говорят, уже овес косят. Правда, у них чуть потеплее, всегда начинают раньше других… Это, брат, на повестке дня.
— Ладно, не скрытничай! Все равно узнаю, что было в райкоме.
Павел Николаевич нахмурился. Максим шумно вздохнул:
— Вот живу в Гремякине, у бати, рыбачу, наслаждаюсь природой, а чувствую, чего-то вроде не хватает мне. Что-то надо сделать, но что — не пойму!.. Сейчас вот шел и вспоминал французского летчика и писателя Антуана Сент-Экзюпери. Умница был. Знаешь, что он сказал? Встал поутру, умылся, привел себя в порядок — и сразу же приведи в порядок свою планету. И еще он любил повторять: чем больше ты отдаешь, тем больше становишься человеком… Ну, а я чем занимаюсь в Гремякине? Только себя привожу в порядок, про планету забыл, оттого и не по себе.
— Вот и помог бы землякам, скажем, в культработе, — пристально взглянув на Максима, проговорил Павел Николаевич.
— Помочь? Что предлагаешь? Заняться этаким современным хождением в народ? Мол, мы, гремякинцы, картошку даем, хлеб, молоко, а вы, горожане, культурой нас обеспечивайте.
— Чепуха! При чем тут хождение в народ? Ходить не надо. Мы сами куда хочешь пойдем. А вот развивать сельскую культуру — это совсем другое дело!
— Шутка с моей стороны, юмор! Я уже пообещал Звонцовой выступить в клубе перед гремякинцами. Сагитировала.
— Это другой разговор! Прав твой француз: человеком становишься…
Они засмеялись. Оба были плечистые, крепкие, только один — покрупнее фигурой, другой — полегче, постройнее. Лица их золотились под лучами закатного солнца, волосы просвечивались. Разговаривая, они приблизились к кирпичной кладке. Стенки уже на метр поднялись над землей, но угадать, каким будет дом для специалистов, не мог даже Павел Николаевич, хоть и представлял его на чертежах. Как-то сразу, прервав свой рассказ о бюро райкома, он поделился с Максимом соображениями, что после уборки урожая, пожалуй, некоторые объекты по генплану Гремякино сможет построить без подрядчика, хозяйственным способом. А что ж такого? Надо создать еще одну строительную бригаду, люди найдутся, — и пусть стучат топоры сколько душе угодно!..
Потом они сидели на сложенных в стопки кирпичах и любовались закатом. Под их ногами стлался дымчато-серый чебрец. Его запах был густой и стойкий. Чудилось, он обволакивал весь выгон, держался тут с рассвета до рассвета. Павел Николаевич сорвал пучок пахучей травы, растер в ладонях и принялся нюхать, блаженно жмурясь. Пауза длилась минуты две. Потом он сказал:
— Помню, учил в детстве стихотворение про какую-то пахучую траву. Кажется, русский поэт написал. Дали понюхать ту траву человеку на чужбине, и сразу вспомнилось ему все родное: дом, небо, дорога. И нестерпимо потянуло его на родину.
Павел Николаевич помолчал, как бы прислушиваясь к своим мыслям, затем негромко стал рассказывать Максиму почему-то о своей матери, о том, как в войну она собирала по дворам теплые вещи для фронтовиков. Он рассказывал и время от времени нюхал чебрец, смотрел на Гремякино, на краснокрышую колхозную контору, на школу. А Максим внимательно слушал, курил, думал. Иногда ему не терпелось вставить замечание, реплику, но он сдерживался, давая возможность полностью выговориться гремякинскому председателю, — это была его обычная журналистская манера беседовать с людьми…
ГЛАВА ДЕСЯТАЯ
1
Отец Максима не мог сказать о себе, что он человек неудачливый, невезучий, что жизнь обошла его своим вниманием.
Судьба подарила ему такое, о чем уж никогда не забывают и чего не найдешь в биографии других гремякинцев.
В бывшем уездном, а ныне районном городке бедняцкий сын Григорий Блажов вместе с такими же, как он, полуоборванными, жилистыми, чубатыми парнями в потрепанных шинелях помогал когда-то устанавливать Советскую власть, патрулировал с красной повязкой на рукаве по темным улочкам и переулкам. А когда спустя более десятилетия после этого в лузвенских местах стали организовываться колхозы, он, уже семьянин, осевший в Гремякине, объявивший себя сторонником новой жизни, уговорил тестя свести на общественный двор корову и лошадь. Первым из молодых односельчан он работал на «фордзоне», вспахивал поля на берегах Лузьвы. Темной ночью из-за кустов недалеко от парома чья-то вражья рука пустила в него злую пулю. В окровавленной, прилипшей к телу рубахе он едва дотащился домой. Не принадлежа к трусливому десятку, Григорий Блажов еще упорнее, настойчивее стал работать в колхозе; а кем и где, на каких работах довелось ему быть, теперь уж и не вспомнить, не перечислить. И хоть он, по его словам, так-таки и не выбился в руководящие колхозные шишки, все же и последним никогда в Гремякине не числился.
Возможно, не роптал, не сетовал человек на свою судьбу еще и потому, что в жены ему досталась гремякинская красавица — неунывающая, веселая, домовитая Василиса, которая родила ему сперва дочку, умершую пяти лет от простуды, а потом Максима — уже в начале колхозной жизни. Сын благополучно вырос, отслужил в армии, вернулся домой возмужавший, окрепший, с хорошими мускулами. А потом, отдохнув под родительским кровом, он уехал учиться в город да так с тех пор и отдалился, оторвался от Гремякина. Ну, а отец и мать остались в деревне. Разве они могли покинуть дом, землю, исхоженную вдоль и поперек, где все было знакомо и привычно — от живописной скромницы Лузьвы до старенькой церквушки, окруженной деревьями с грачиными гнездами на ветках?..
Несмотря на всевозможные деревенские трудности, вселявшие в души иных гремякинцев равнодушие, нелюбовь к земле, Григорий Федотыч Блажов не мог сказать, что ему жить в Гремякине было неинтересно, в тягость. Вопреки всему происходили везде перемены, что-то уходило из жизни, что-то менялось к лучшему, налаживалось, крепчало. Особенно заметными стали сдвиги в деревне в последние годы, когда колхозники почувствовали себя истинными хозяевами и работниками на своей земле, когда были доведены прочные производственные планы. Честно говоря, дед Блажов, как и многие гремякинцы, не очень-то вникал в эти перемены, он просто