Иван Шевцов - Во имя отца и сына
- Кто кого? - спросил генерал, рассматривая мертвую синеголовую птичку с огненно-оранжевым хвостом. Генеральша вопросительно смотрела на мужа с полуоткрытым ртом: она не поняла смысла вопроса. - Муж чужого или чужой мужа? - пояснил Максим Иванович, уходя прочь.
- Да разве их отличишь, который наш, а который не наш: оба одинаковы, - ответила Ася и пошла вслед за мужем, продолжая выкладывать новости дня. - А птенчик славки улетел на березу и снова воротился на балкон. И сорока его караулила. Подлая тварь. А он, как чувствовал, что она за ним охотится, вернулся и спрятался под фанерой.
Птенец садовой славки жил на балконе уже четвертые сутки. Пять его собратьев утащила сорока. Она таскала их каждое утро по одному из гнезда, которое беспечная славка свила под карнизом кухни. Шестой, последний птенец не пожелал разделить участь своих братьев, выпал из гнезда в траву, хотя и не умел еще летать. Ася поймала его, снова водворила в гнездо. Но он снова упал на землю. Тогда догадливая генеральша все поняла: птенец спасается от сороки, и перенесла его на балкон. Ловила для него мух, комаров, разных букашек, которых он охотно заглатывал. И родители не оставили свое единственное дитя: поочередно летали на балкон и вместе с хозяйкой дачи кормили его. В общем, судьба птенца сложилась, в конце концов, недурно. Он безбоязненно сидел на ладони Максима Ивановича, а когда к его клюву подносили комара, широко открывал свой желтый рот. Максим Иванович ворчал на сорок:
- Ведь хищники, вредные твари. Истребляли же их, как волков. А потом нашелся какой-то ученый дурак и убедил кого-то из охраны природы, что сорока не так уж вредна, что и от нее есть какая-то польза. А какая именно - не сказал. И вот теперь не стреляют. Пусть, мол, живет, истребляет певчую мелочь и все такое. Помню, в каком-то журнале лет десять назад другой такой ученый спец доказывал, что волки никогда не нападали на человека, что для человека они совершенно безопасны. И чуть ли не обвинял человека - в несправедливости к бедным волкам.
Он сказал это с раздражением, сердито хмурясь и делая резкие жесты руками. Все мысли его были прикованы к одному, к главному, от которого просто невозможно было его отвлечь. Ему было обидно и горько, что жена не переживает вместе с ним, не понимает его душевного состояния, что судьба мелких пернатых заслонила от нее судьбу сына. Впрочем, сокрушаясь, думал Максим Иванович, какой он для нее сын: мачеха - она всегда есть мачеха. Досадно было то, что Ася не склонна к обобщениям и за судьбой Димы не умеет или не хочет видеть гораздо большее: судьбу какой-то части современной молодежи. Максиму Ивановичу казалось, что он уже тревожился не столько о сыне, черт с ним: он получил то, что заслужил, - он беспокоится о новом поколении вообще. А ведь в руках этого поколения будет святая святых: Советская власть, коммунизм, будущее, то, во имя чего жили, боролись, страдали и умирали миллионы людей не одного поколения.
Максим Иванович сказал жене, что ужинать будет потом, после, что он немного устал и хочет отдохнуть. Он снял китель и ботинки, взял свежую газету и прилег на гамак. Обратил внимание на статью о спектакле "Трое в постели". Критик очень деликатно, "по-отечески" журил молодого и талантливого драматурга Афанасьева, который "делал шаг назад в своем творчестве". В статье говорилось, что и для театра, и для драматурга этот спектакль является интересным и смелым поиском, однако поиск в целом не удался, несмотря на отдельные частные находки. Правда, критик тут же спешил сообщить непросвещенному читателю, что талант имеет право на ошибки. Критик досадовал и сожалел, что неудачу потерпел именно М. Афанасьев - автор классической пьесы "Гибель батальона".
Максим Иванович вспомнил оба эти спектакля и был удивлен, что "Гибель батальона" и "Трое в постели" написал один и тот же автор. Помнится, что покорил спектакль "Гибель батальона" правдивостью изображения первого дня войны, яркостью сильных характеров советских танкистов. Тогда, сидя в театре, он был уверен, что пьесу эту мог написать человек, сам все это видевший и переживший. И как-то не верилось даже, что автор такой талантливой пьесы совсем еще молод, что в сорок первом году он еще был дошкольником. Так что же произошло с молодым драматургом, почему он после талантливой героической драмы начал писать пошленькие эпигонские подделки?
Макс Афанасьев, всерьез уверовав в свою гениальность, нередко забывал, кому он обязан своей литературной карьерой. Зато об этом всегда помнил его отец - Николай Григорьевич Гризул. В 1948 году Николай Григорьевич, тогда еще молодой инженер, совершенно случайно на стадионе "Динамо" во время футбольного матча между "Спартаком" и "Торпедо" познакомился с полковником танковых войск Героем Советского Союза Иваном Акимовичем Титовым. Оба "болели" за одну команду. Игра была неинтересной, накрапывал дождь, и Николай Григорьевич теперь уже не помнит, кто из них - он или его сосед полковник - в середине первого тайма подал идею уйти в ресторан. Там за рюмкой водки они разговорились. Полковник интересно рассказывал о войне, в которой Гризулу не довелось участвовать. Молодой инженер слушал своего нового собеседника с тем вниманием и почтительностью, с которым слушают ребята рассказ бывалого воина. Гризул умел слушать, находя удобный момент, чтобы выразить свой восторг герою. Он смотрел на полковника восхищенными, с лихорадочным блеском глазами и говорил нарочито приглушенно, чтобы придать больше значимости своим словам:
- Ваш рассказ, Иван Акимович, - это готовый роман. Да, да, великолепный роман. Вы отличный рассказчик. Вы не пробовали сесть за бумагу?
- Пробовал, - признался полковник.
Молодой инженер вызывал в нем симпатию прежде всего тем, что умел слушать, умел расположить к себе. Как часто мы нуждаемся в хороших собеседниках, которым легко и приятно излить свою душу!
- Написал пьесу, - добавил полковник после некоторой паузы и смущенно заулыбался.
Полковник был молод, широкоплеч, бритоголов. Круглое лицо его прочно и выразительно хранило черты решительного, волевого характера. И его лицо, и бритая голова, и низкий грудной голос делали полковника старше по крайней мере лет на десять. Николай Григорьевич продолжал смотреть на полковника вопросительно, с готовностью ловил каждое его слово и не торопил вопросами. Титов сам сказал то, что хотел сказать:
- Как-то я смотрел в театре один спектакль. Уж и название забыл. Про войну. Такая белиберда, такой примитив, ну хоть кричи… И тогда я представил себе наших ребят, наш танковый батальон… на сцене… Все так, как было в действительности… Огонь… Смерть. Сила духа…
Полковник вдруг оборвал речь, умолк, пристально вглядываясь куда-то в пространство. Глаза его сузились и потемнели, казалось, он прислушивается к каким-то давно отгремевшим, но незабываемо знакомым звукам. Постепенно глаза его таяли, расширялись, становились влажными, приобретая печальный и тихий блеск. И тогда Гризул понял, что полковник больше не будет рассказывать о своих погибших товарищах, о тех, которых он хотел бы видеть на сцене сражающимися с фашистами. Теперь можно было задавать вопросы, и Николай Григорьевич спросил с прежним участием:
- И что с вашей пьесой? Вы кому-нибудь предлагали ее?
- Что значит - предлагал? - встрепенулся Титов, будто разбуженный странным вопросом.
- Ну какому-нибудь театру или режиссеру?
- Да где там. Я же не писатель. Знакомых в театральном мире у меня никого нет. Я даже не знаю, как это делается. Предлагать… Это что ж, прийти в театр и сказать: "Здрасьте, я ваша тетя. Предлагаю вам свою пьесу". А меня спросят: "А вы кто такой?" Я, как положено, представлюсь: "Командир гвардейского танкового полка". А мне скажут: "Ну и командуйте своим полком, чего вы в театр лезете? Без вас есть кому пьесы сочинять". Так или нет, уважаемый Николай Григорьевич?
- Оно, конечно, могут и так встретить. Лучше, когда есть знакомые, - согласился сочувственно Гризул и невзначай сообщил: - У меня есть знакомые из театрального мира. Серьезные, опытные.
…У Николая Григорьевича хорошая память. Все, что и как было потом, после этой первой встречи с полковником Титовым, он помнит в мельчайших подробностях. Помнит и будет помнить всю жизнь.
Во второй раз они встретились в доме Гризула. Николай Григорьевич был на редкость радушным хозяином, принял Титова, как старого друга, щедро угощал коньяком, комплиментами, говорил об обширных связях со знаменитыми людьми. Он не хвастался, не старался блеснуть, нет, он держал себя просто и с достоинством, и если показывал книгу какого-нибудь современного классика или ученого-академика с дарственной надписью: "Дорогому Николаю", то делал это как-то между прочим, походя и кстати. В общем, он вел себя так, как ведут люди, желающие заслужить доверие. И Титов поверил. В тот же вечер он оставил свою пьесу у Николая Григорьевича, который обещал показать ее одному известному драматургу.