Николай Евдокимов - У памяти свои законы
— Нюра! — крикнул он.
Она увидела его, засияла лицом и побежала навстречу.
— Как я соскучилась, — сказала она.
— И я...
Он поцеловал ее, и они расстались. Она пошла в цех, а он домой, отдыхать и дожидаться ее. Он шел и думал о том, что бесконечно любит эту девочку. Но принесет ли он ей долгое счастье, если не знает и никогда не знал, как надо жить? Чего он ищет, зачем мечется? В своей жизни он слышал и высокое одобрение и низкие насмешки, но в них ли дело? Если кто и посмеется, не поняв его страданий, сочтя их метанием хилой, нестойкой души, пусть, важна ведь не посторонняя похвала, а то согласие с самим собой и то трудовое наслаждение, к которым всегда стремились его душа и его организм. Ни разу в жизни он не изменил себе и своему пониманию мастерства. И не изменит. В этом его радость и его несчастье.
Вечером Нюрка кормила его вкусной домашней едой, а он ел и рассказывал, что видел в дороге.
— Я прежде никогда не был в Сибири, — говорил он. — Там, оказывается, воздух иной, свежее нашего. Тайга дышит, несет лесные запахи. Мне понравился этот воздух... Ты меня прости, что я ездил туда, — сказал он вдруг. — Ты вообще потерпи немножко, я скоро успокоюсь душой, и не будет тебе от меня никакого беспокойства...
— Никогда-то ты, милый человек, не успокоишься, — сказала Нюрка, — такая уж твоя доля, странник ты.
Он засмеялся.
— Ну, какой я странник? Не выдумывай, чего нет. Я самый оседлый житель.
— Нет, со стороны видней, — сказала Нюрка, — ты потому странник, что на роду тебе так написано: от самого себя, да к себе же самому бегать. А себя самого разве можно найти? Ввек самого себя никому не сыскать...
Он удивился ее проницательности, сказал:
— Вот, значит, как ты меня понимаешь? Однако все люди странники, и ты тоже. Все ведь ищут себя, все ловят синицу в небе.
— Нет, не все, — сказала Нюрка. — У тебя были в роду монахи?
Он усмехнулся.
— А что? Во мне много ханжества?
Она тихо засмеялась.
— Отрешенности в тебе много, не ханжества... Я люблю тебя, я очень тебя люблю.
— Я тоже тебя люблю, — сказал он. — Только я не говорю. О чувствах и не надо говорить. Слова не укрепляют, а расшатывают чувства. Ты запомни и знай всегда, я тебя очень люблю.
— Спасибо, — сказала она затаенным голосом, — запомню и никогда не забуду. А ты тоже запомни.
— Хорошо, — сказал он, — я тоже запомню.
Дни бежали за днями, прошла зеленая весна, и солнечное веселое лето тоже прошло, наступила разноцветная осень. В Нюркином животе бурной жизнью жил и капризничал ребенок Михаила Антоновича. И, хотя еще было рано обзаводиться младенческими вещами, Нюрка уже приглядела коляску, купила набор пеленок и даже приобрела ботиночки, которые были размером со спичечный коробок и умиляли Нюрку своими беззащитностью и хрупкостью. Она держала их на комоде как украшение и как предмет, возвышающий и успокаивающий душевное состояние.
Однако в Нюркиной радости была одна нерадость, один укор совести — отец. Хотя и писала она ему иногда и посылала кое-какие деньги, все же ни разу еще не навестила, а ведь до родной деревни езды-то было пустяки пустяковые.
Ей надоело укоряться, и в одно прекрасное утро она решилась, села на пригородный поезд и помчалась в знакомую забытую даль.
Ехала она без волнения — разговаривала с соседями, кушала сливочное мороженое за тринадцать копеек, читала газету, слушала песню, распеваемую группой смешливых студентов-грибников. Но весь этот шум и эта внешняя суета не входили внутрь ее, не затрагивали, а только обволакивали как дым. Душа Нюрки жила иными ощущениями и прежде всего ожиданием вечера, когда, вернувшись в город, она встретится с Михаилом Антоновичем и пойдет с ним, делясь впечатлениями о поездке, по городским улицам среди многолюдной вечерней нарядной толпы, среди множества людей и в то же время будто в спокойном уединении.
Красные, желтые, зеленые деревья плыли мимо вагонного окна, с синего прозрачного неба стреляло в них длинными оранжевыми лучами осеннее стареющее солнце, лесные поляны сушили свои пестрые шкуры — весь этот великолепный, роскошный мир был нереален в сладкой, конфетной красоте, будто нарисованный не очень талантливым художником, и, однако, он был прекрасен, как тот коврик с неправдоподобными лебедями, который висел все Нюркино детство над кроватью в родной ее избе.
На Нюркиной станции поезд постоял одно мгновение, как на незначительном пункте, будто на никчемушной земле, и покатился дальше без оглядки, не зная, что отсюда, из этой незаметной местности, пошла Нюркина жизнь.
Бывший деревенский младенец этой земли, а теперь взрослая городская особа с рабочей профессией, Нюрка шла через поле к родной деревне, как чужой человек. А ведь когда-то она ползала по этой траве, глядела в это небо, слушала этих птиц, собирала здешние ягоды и цветы и, очевидно, знала тогда всему свое первоначальное название, а ныне все позабыла, будто предала.
Человеку неведомы стыд или вина перед травой, деревом, птицей, и все же Нюрка, не осознавая, ощущала, наверно, именно такое чувство — виноватость за то, что так отдалилась от неба своего детства, от знакомой птицы, от речки, от поржавевшего куста, доживающего свой век над усталой, истомившейся без сна водой.
В Нюрке не было сентиментальности, и, однако же, она вдруг почувствовала томление в груди и поняла, что заплачет неизвестно отчего — то ли от радости свидания с местностью давно прошедшего детства, то ли от грустной печали, что детство это безвозвратно ушло, уехало, а она, Нюрка, уже не так молода, ей двадцать четыре года, а это старость молодости.
Нюрка не узнала своей избы, прошла как мимо незнакомого дома, но потом сообразила свою ошибку и вернулась. Раньше родная изба казалась ей огромной палатой, высоким теремом, а тут увидела Нюрка избушку-соплюшку, кособокую, как баба-яга, с кривыми оконцами, со ржавой крышей, до которой можно достать рукой. Избушка тут так и стояла многие годы пустая, не выполняя своего назначения, и дряхлела без дела, без тепла, от одиночества и отсутствия людской заботы, пока отец снова не осчастливил ее своим возвращением.
Дверь была открыта, Нюрка поднялась на родной порог и вошла в жилище, хранящее память о ее детстве, о первых ее радостях и печалях. Изба была пуста, Нюрка не застала отца, наверно, он находился где-то в поле. Она постояла в тесной темной горнице и вышла на вольный воздух, села на гнилой порожек, стала вспоминать свои пережитки на этом пространстве земли. Но ей не вспомнилось ничего, ни грустное, ни радостное, и она не стала искусственно распалять душу, посидела, взяла ведро и пошла за водой, обидев одряхлевшую избу равнодушием и безжалостностью. Не могла Нюрка пожалеть усталый двор, избуху-развалюху, гнилой сарай. Наверно, было в ней много эгоистичности и черствого непонимания старости, свойственных вообще молодому организму. Нюрка лишь удивилась, как можно было жить в таком домишке и почитать его за палаты каменны.
У колодца Нюрка повстречала круглолицую женщину пожилого возраста.
Обе они сразу узнали друг друга. Женщина оказалась Татьяной Авериной, которая удивилась Нюркиному взрослому виду, а особенно ее расцветшей красоте. Полюбовавшись Нюркой, тетка Татьяна стала любоваться ее платьем, купленным в готовом состоянии, но имеющим вид, будто самолично пошито искусными руками. Нюрка сказала, что теперь на фабриках прекрасно шьют, это раньше на фабриках шили тяп-ляп, а теперь культура труда повысилась и стали шить очень прилично. Но тетка Татьяна отмахнулась от ее слов. Путь их лежал мимо аверинского двора, которого Нюрка не узнала из-за его тишины, прежде ведь тут все ходуном ходило от неугасающих сражений дядьки Ивана и его тещи, а сейчас было тихо. Иван был жив, и теща была жива, но устарели оба и притолкались друг к дружке.
Теща дергала морковь в огороде, еще издали увидела Нюрку и без колебаний ее признала.
— Вань! — крикнула она мирным голосом. — Слышь, что ли? Оглох?
— Ну, тута я, — сказал дядька Иван, выходя из-за избы с колуном в руках.
— Глядь, кто идет-то. Признаешь?
— Вот это цирк и неожиданность, — сказал Иван, также сразу признав Нюрку.
Нюрка и не предполагала, что обрадуется свиданию с аверинской семьей, как с близкой родней, и, не ломаясь, расцеловалась со всеми и даже дядьку Ивана чмокнула в небритую щеку, не побрезговала. От прежнего дядьки Ивана, бывшего дебошира, остались только голос да ямочка на подбородке. Ныне-то уж и не помнили в деревне того дядьку Ивана, и знали больного желудком, потерявшего всякую упитанность колхозного сторожа, самоотверженно -обороняющего общественную собственность.
Нюрка порассказала им о своем житье-бытье и пошла скорее в отцову избу, приводить ее в надлежащий порядок.
Она растопила дымную печь, вымыла пол и начала стирать во дворе отцовскую пропотевшую одежду. На теплом солнышке и быстром ветру мокрое белье скоро высохло, и, управившись с уборкой, Нюрка стала ожидать отца.