Виталий Закруткин - Сотворение мира
Стоило, однако, отложить в сторону евангелие, как рука Андрея — в который раз — непроизвольно тянулась к сочинению полунищего французского священника Жана Мелье. Из этой книги ему запомнились едкие, гневные строки о том же Христе: «А наши богохристопоклонники? Кому приписывают они божественность? Ничтожному человеку, который не имел ни таланта, ни ума, ни знаний, ни ловкости и был презираем в мире. Кому приписывают они ее? Сказать ли? Да, я скажу: они приписывают ее сумасшедшему, безумцу, жалкому фанатику, злополучному висельнику… Вот какому лицу священники и учителя приписывают божественность; вот кого заставляют они вас чтить как вашего божественного спасителя и искупителя, — его, который не мог спасти самого себя от позорной казни на кресте».
Жану Мелье по-своему вторил Фридрих Ницше. Этот называл Иисуса Христа «богом углов, богом всех темных закоулков и мест, всех нездоровых жилищ всего мира», «бледным и слабым декадентом-космополитом», чье «мировое царство как было, так и останется царством преисподней, госпиталем, подземным царством, царством гетто».
Путаясь, как в трех соснах, в священных и философских книгах, мысленно витая где-то в далеком прошлом, в давно ушедших веках, Андрей Ставров все же пытался понять и другое: что происходит вокруг него или минуло совсем недавно. И неожиданно пришел к выводу: «Вера в бога ничего не дала людям. Она только уводила их от борьбы за свое счастье на земле. Говорят, что вера в потусторонний мир укрепляет нравственность людей, грозя им грядущим наказанием в аду за все преступления, совершенные на земле. А сколько преступлений совершили те, кто это говорит, — сами служители бога: папы, иезуиты, монахи других орденов! Сколько крови пролили „помазанники божьи“— императоры, цари, короли — отцеубийцы, сыноубийцы, клятвопреступники, угнетатели, палачи!»
Так Андрей Ставров начисто отверг евангельские поучения, которые начали было привлекать его своим человеколюбием, идеей очистить человечество от всяческой скверны. «Коммунисты правы, — решил он, — жизнь людскую и самих людей не улучшить сказками о райских кущах. Людям нужно счастье здесь, на земле…»
Как-то Длугач привез из волполитпросвета связку книг, среди которых они с Андреем обнаружили книгу Ленина «Материализм и эмпириокритицизм».
— Давай-ка, избач, поглядим, чего тут товарищ Ленин пишет, — сказал Длугач, усаживаясь на табурет. — Ты читай в голос, а мне, ежели я тебя спрошу, объясняй, чего будет непонятно.
Однако сложное философское сочинение оказалось непонятным и для Андрея. Резкие споры Ленина с Махом, Авенариусом и с их российскими толкователями, множество иностранных строк в скобках, частые сноски, обилие таких терминов, как «интроекция», «спиритуализм», «эклектика», «гносеология», заставили чтеца прервать чтение и объявить со вздохом:
— Нет, Илья Михайлович, увольте, это очень трудная книга.
Длугач издевательски ухмыльнулся:
— Трудная, говоришь? Какой же ты в таком случае избач? Выходит, товарищ Ставров такой же темный, как недоделанный придурок Гаврюшка Базлов?
— А какой вы коммунист? — вспыхнул Андрей. — Член партии должен знать Ленина.
В те давние годы Илья Длугач был в Огнищанке единственным коммунистом. Он гордился этим и многих своих односельчан называл «дубовыми пеньками» и «дурошлепами» за то, что они побаивались вступать в партию, ссылаясь на свою малограмотность. Услышав слова Андрея, он помрачнел, задумчиво постучал своим вишневым мундштуком по столу и произнес:
— Это, конечно, правильно, как член партии я должен, прямо-таки обязан знать товарища Ленина. А ты, избач, поимей в виду, что Ленин писал свои книги для всех чисто людей: и для таких, как, скажем, я, грешный, иначе говоря, для рабочего класса и трудящегося крестьянства, и для всяких там самых что ни на есть разученых профессоров. Идея у него, у Ленина, была одна — коммунизм, а книги свои он писал так, чтоб в них каждый — и необразованный и образованный — находил ответ на все вопросы. И простые — кто, примерно, хозяином земли при социализме будет, и самые заковыристые — кому там, скажем, интроекция достанется, а кому эклектика с этим, будь он неладен, Авенариусом и с Махом в придачу.
А заключил тогда Длугач твердо и уверенно:
— Ленина, брат ты мой, всю жизнь изучать надо. Иначе любой путаник и ловкач может тебя с истинной позиции сбить и на чужую тропу повернуть…
С той зимы, когда состоялся этот разговор, прошло много лет. Андрей успел окончить Ржанский техникум. Пожил и поработал на Дальнем Востоке, получил диплом сельскохозяйственного института, женился на Еле Солодовой. Все те годы он читал Ленина, изучал стенограммы партийных съездов и конференций, гораздо лучше стал понимать все, что происходило в стране и в мире. Но постиг ли до конца смысл человеческой жизни? Иной раз казалось, что постиг. А порой все же одолевали сомнения.
…И вот настала эта тихая июньская ночь, когда Андрей оказался один на один с самим собой в молодом саду.
Еще с вечера Егор Иванович Ежевикин, выкурив у костра свою самодельную трубку, сказал просительно:
— На заре моя черга коз пасти, так что ты, Андрей Митрич, сам уж тут посторожи, чтоб ненароком какая-нибудь скотиняка в сад не вломилась да не наделала шкоды.
— Ладно, — лениво согласился Андрей, — иди паси своих коз, я побуду в саду.
— Ну, бывай здоров, товарищ агроном, — сказал Егор Иванович, — мне еще надо забечь до Татариновых, чтоб Наташка утречком снеданок тебе принесла…
Андрей залил водой костерок, походил по междурядьям сада, прилег у копны свежего, недавно скошенного сена. Над головой мерцали звезды — неисчислимое множество больших, ярких и совсем малых, далеких, еле различимых звезд! Андрей всматривался в их переливчатое мерцание, и ему показалось, что все звезды дышат, что там, в непроницаемой тьме, в бесконечном пространстве, непрерывно возникает и в положенный час исчезает, чтобы снова возникнуть на иных звездах, своя жизнь, познать которую вряд ли когда-нибудь доведется человеку, как бы далеко ни проник он в тайны вселенной.
Колеблемая слабым дуновением ветра, шелестела листва молодых яблонь. Сонно плескалась рыба в реке. Где-то в ближних камышах басовито дудела тоскующая выпь. Озабоченно посапывая, мимо копны прошагал еж, и тотчас же зашуршала сеном напуганная мышь-полевка. Пролетел, шелестя крыльями, козодой. Комары зудели над самой головой.
Андрей вслушивался в разрозненные, негромкие звуки ночи, и они показались ему согласованным, прекрасным в своей удивительной слитности песнопением неистребимой жизни, в которой никто не фальшивит и все равны, все наделены одинаковым правом жить: и пролетевший козодой, и еж, и комар, и выпь, которая кого-то зовет, и плеснувший у берега сазан, и лошадь, и дерево, и он сам, Андрей Ставров.
«Что ж в таком случае получается? — задал себе вопрос Андрей. — Выходит, надо щадить и клопа и вошь, не есть ни мяса, ни даже капусты, которая ведь тоже живое существо и, наверное, испытывает боль, когда ее срезают, отделяя от корня? И от кожаной обуви, от рыбной ловли, наконец, даже от книг тоже, значит, следует отказаться, потому что для каждой книги вырубаются тысячи живых деревьев?
Нет! — ответил он мысленно. — Человек не может и не должен превращаться в юродивого, который погибнет от голода и холода. Человеку нужны и хлеб, и одежда, и кров. Нужны плуги, нужны книги… А пушки и бомбы? А ядовитые отравляющие вещества, танки, разрывные пули, мины, огнеметы — все, что изобретено для умерщвления себе подобных? Разве это тоже нужно? И всегда ли будет нужно? Зачем человечеству, развивающему науку, использовать ее достижения, чтобы множить миллионы убитых, сжигать поля и леса, разрушать города и веси?..»
Почему-то вспомнились библейские строки, читанные когда-то вслух дедом Данилой:
«И сказал Господь: истреблю с лица земли человеков, которых я сотворил, и гадов и птиц небесных истреблю, ибо я раскаялся, что создал их… Начнутся болезни, — и многие восстенают; начнется голод, — и многие будут гибнуть; начнутся войны, — и начальствующими овладеет страх; начнутся бедствия, — и все вострепещут. И трупы, как навоз, будут выбрасываемы, и некому будет оплакивать их, ибо земля опустеет и города ее будут разрушены. Не останется никого, кто возделывал бы землю и сеял на ней. Дерева дадут плоды, но некому будет собирать их. Трудно будет человеку увидеть человека или услышать голос его…»
Тогда, в детстве, зимой 1921 года, у постели умирающего от голода деда, Андрей слушал его чтение, безмолвно смотрел на огонек чадящего жирника, следил за движением пугающе худого дедова пальца и, замирая от страха, старался, запоминал — и ведь запомнил — мрачные слова библейского пророка.
А сейчас, в часы ночного одиночества, охраняя молодой сад, он подумал: «Все эти пророчества основаны на слепой уверенности в том, что человек во веки веков останется неразумным хищником, свирепым убийцей, губителем всего живого и никогда не найдет выхода из заколдованного круга. Но ведь это чепуха! Правда, пока на земле не прекращаются убийства, голод, угнетение. Давно ли бесчинствовали итальянские солдаты в Абиссинии, а самолеты и танки Гитлера терзали Испанию? Давно ли повержены и разгромлены Польша и Франция? Однако должен же когда-то наступить конец человеческому безумству!..»