Зоя Журавлева - Роман с героем конгруэнтно роман с собой
А это что за виртуальный виток? Это же квартира тети Лизы, жены папиного брата дяди Пети, он был «белобилетник», ушел в ополчение в декабре сорок первого, пропал без вести, говорили — они даже не успели выйти из города, бомба накрыла точно на сборном пункте. Их сын Эдик, это он играл на рояле, умер в блокаду от голода. У тети Лизы — странная память, я у стариков такой не встречала. Своего детства она не помнит, я про детство ее ничего не знаю, никогда не слыхала. Дядю Петю она и не вспоминает, будто мужа у нее не было. Зато частенько будит меня телефонным звонком в пять утра, чтобы я заняла очередь за хлебом, сообщает, что, кажется, потеряла карточки, не может найти, беспокоится — не потеряла ли я, спрашивает, нет ли письма от Эдика, рояль совершенно расстроен, Эдик будет сердиться, когда вернется из командировки, удивляется, что у нее колет сердце, с чего бы это, раньше никогда не кололо. Тете Лизе восемьдесят четыре года.
Еще совсем недавно она исправно посещала лекции при жакте, домуправление она упорно именует «жактом», лекции ей нравились чрезвычайно, она мне их пересказывала. Всех, кто раньше — в блокаду и до войны — жил у них в квартире, она прекрасно помнит, нужно только умело спросить, задеть какую-нибудь дорогую подробность. Я меряю тете Лизе давление, оно — высокое, вызываю врача, врач приходит не с первого вызова, торопливо и неохотно, и уговариваю ее — полежать хотя бы день-два. Но она все равно бегом бегает по квартире, неизвестно зачем, выносит мусорное ведро, хоть — полно мужчин, извлекает из этого ведра кефирные бутылки, заливает их теплой водой и потом отскребает ершиком, никому это давно не надо, новые жильцы только фыркают, моет соседские тарелки, забытые в раковине, и новые жильцы сердятся на нее за это, покрикивают, чтобы не лезла не в свое дело, а кое-кто уже навесил в кухне на свои шкафчики маленькие, злые замки…
Еловую тайгу отжав к горам и реками раздвинув, на сотни верст черемуха цвела обвальным ливнем. Черемуха цвела с такою силой, как будто бы — она взбесилась, как будто бы — в последний раз цвела и по себе самой же голосила. Птичьи трели черемухой сверкали и звенели. Туман, сползавший с гор, был влажно напоен черемуховой прелью и пряностью ее пронзен, в нем — белом и немом — мохнатые цветы ее горели. Огромная вода была как чаша черемуховых вод, и лодка наша шарахалась меж берегов часами или днями, ища — пусть не фарватер, но хоть какой-нибудь проход в слепой черемуховой каше. А в местной лодке метров шесть длины и с носа — не видать кормы, возможно — кормы уж нет давно, лишь слабо ловит ухо, как где-то далеко и глухо мотор старается и бьется, и даже в выхлопе бензиновом его черемуховый запах отдается. Земных ориентиров уж не осталось в мире никаких, как будто мир — не только мы — вдруг подорвался на черемуховой мине. И сладко сгинул. «Попробуем, пожалуй, на шестах», — сказал товарищ мой, и сигарету вынул, последнюю, и мне так ловко кинул, что я поймала. Рядом, за бортом, ударил хариус тугим хвостом в тугую воду…
«Как в жизни, Раечка, прямо как в жизни», — сказала бы, розовея щеками, шеей и всем лицом, моя тетя Аля, если бы дожила и прочла. И даже виду бы не показала, что ритм для нее сложноват, когда б — не мое, она до конца бы не дочитала, тетя Аля любила, чтоб слова лились плавно. Насчет «как в жизни» она тоже не полностью бы была права, ибо правда жизни, конечно, налицо, куда — от нее, но наличествует некий художественный сдвиг и даже компиляция фактов, мне ведомых, без чего, по-видимому, — никак. Именно в этом коренное отличие правды художественной от бытовой правды, почему бытовая ровным счетом ничего не определяет и ссылка на таковую со стороны автора — слабое оправдание, а со стороны читателя — весьма относительная похвала, хоть читатели и любят похваливать авторов именно за это.
Здесь отступления от правды жизни очень, впрочем, невинны, но ведь и произведение, так сказать, без титанических претензий. Разбираюсь — исключительно в силу аналитической въедливости натуры и исключительно для себя. Сигарету так ловко, чтоб я при моей неуклюжести даже в лодке изловила — мне кидал только Владька Шмагин. Он же — ходил на шестах, скорость почти моторная, изящество первобытное, пожалеешь, что мотор этот изобрели. А часами шариться в белом тумане и слепом черемуховом дыму в поисках фарватера, имея на борту Шмагина, — это полная чушь, он свою реку знает.
Это исступленное шараханье меж берегами мы производили совсем с другим человеком, когда я впервые попала на Печору, никакого Шмагина — лично — еще не видела, многократно слышала только это имя, здесь — легендарное, к имени изо всех сил и стремилась. До Владькиного кордона мы добирались тогда больше суток, были уже на последнем пределе бензина, на берег выскакивали волевым рывком и лишь по крайней необходимости, на берегу ожидали нас комары — с птеродактиля ростом, у них был не хоботок, а волчьи клыки, и кровь нашу они хлебали шайками. Обратно в лодку мы с берега впрыгивали, отпихиваясь чем только можно, и приходили в себя лишь окунувшись снова в слепую гущу вышеупомянутого тумана и опять же безнадежно потеряв берега навеки.
В смелый этот рейс мы вышли вдвоем с новым ихтиологом заповедника, специалистом по семге, который на центральной усадьбе держался как ас, от советов отмахивался, дважды бывал тут на практике и «в верха» уже ходил. На реке он, однако, скис быстро. Считал, что мы давно уже не туда свернули, мытаримся в каком-то притоке, их тут — не перебрать, на Печору это все никак уже не похоже, никакая семга тут водиться не будет, она любит другое дно, крупную гальку, у него глаз наметан, он не вчера родился. Дна, честно говоря, вообще не было, когда мы тыкали. Стояла невиданно большая вода. Но, может, семга без дна тоже любит? Поселений не попадалось. Может, они где и были, но нам не удавалось наткнуться. Шла сплошная тайга. Безысходно воняло черемухой, тошнотворная концентрация, внутри — сладко. Не поймешь к тому же — день или уже ночь.
К исходу суток — это попало как раз часа на четыре утра — мы вдруг вынырнули к деревне. Дома призрачно взбегали по крутому откосу, мыкнула где-то близко корова, огней не было, окна чернели, деревня явила себя мгновенно, в прорыве тумана и перед самым нашим носом. Мы радостно выскочили. Сразу сбежались и забрехали собаки. Запахло жильем. Мы ткнулись в один домик. В другой. В третий. Стучали. Кричали. Собаки совсем взбесились. Эхо кругом поднялось, сроду не слыхала такого многоголосого и роскошного. Но деревня эта, по всему судя, заколдована была колдовским сном. Ни одна живая душа на наши вопли не вышла, свет нигде не вспыхнул, ни одна дверь даже не скрипнула. А так пахло жилым!
Когда мы вовсе уже потеряли надежду, на берегу вдруг — материализовавшись явно из сказки, ибо ни шагов не было, ничего — возник тощий старец в исподней рубахе, бородатый, кальсоны белые. Кальсоны эти светились, как парус. Нам было уже не до потусторонних эффектов, поэтому мы сразу же кинулись к нему с основным вопросом: «Дедушка, это какая река?» — «Река», — был невозмутимый ответ. «Какая? Печора?» — «Река это, ребятки, река. А какая — не знаю, я тут в гости приезжий». — «Ну как же вы это не знаете? Печора или не Печора?» — «А черт ее разберет. Река». В жизни не встречала такого индифферентного старца! Мы его даже не заинтересовали, в такой-то глуши. Он громко высморкал нос, отчего собаки оживели еще бурнее. И вдруг растворился. Мы нервно забегали, а его уже нет. И ни одна дверь не хлопнула. До сих пор не знаю — чистое видение это было или всамделишный дед.
Мы опять погрузились в лодку и нырнули в туман без берегов. Теперь уж и я тайно была уверена, что никакая это не Печора. Шли — поверх тумана — красные скалы, дикость стояла в дремучем духе черемухи, бесконечность и неведомая человеку первобытная истома тихой воды, влажного воздуха и могучей прели. Мы бы, может, повернули даже назад, но знали, что бензин давно на исходе. Вяло хотелось есть, еды мы с собою почти не взяли. Что-то вдруг очертилось в тумане — черным. Чуть не впилились в берег, который уж раз. Но! Удача какая! Лодка приткнута к кустам, мотор аккуратно задран, барахло прикрыто брезентом, жилая лодка. «Люди, ура!» — завопила я. Но ихтиолог шепотом осадил: «Браконьеры! Тише!» Если мы все-таки каким-то чудом на территории заповедника — кому еще быть, лодка кустами замаскирована, браконьеры. Возле лодки, однако, никого не было. «Найдем, — шепотом сказал ихтиолог. — Далеко не могли уйти». Почему — не могли? Все равно найдем, у нас другого выхода нет.
Разбрелись по прибрежному непролазу, треск, видимость нулевая. Тут сроду никого не найдешь. Я вернулась к лодке. Вдруг ихтиолог беззвучно вывалился сбоку из трав: «Человек!» Он удачно залез повыше, где уже просветы, не такая чащоба, и увидел костер. Подкрался. У костра мужчина сидит, вроде — чистит ружье, он со спины видал. Костер трещит, браконьер его не заметил. Он не обернулся. Других — как будто — не видно. Но кто их знает! И что за люди? Подходить нужно осторожно, пальнут — не дорого возьмут, тайга спишет. Мы должны внезапно обрушиться, во внезапности — наша сила. Держаться миролюбиво, скромно, мол, заплутались, к заповеднику отношения не имеем, опасности не представляем…