Юрий Нагибин - Браконьер
— Ясно, — коротко произнесла судья. — Пошли!
И вот — дело сделано… Кметь вышел из душного здания суда в нежную майскую жару, блеск солнца, сильный, горячий запах травы. Дыхание быстро очищалось от карболово-сапожной вони, суд выходил из него через нос. Сейчас, когда заседательский искус остался позади, он уже не жалел о потраченном времени. Часы, проведенные в сумраке и духоте тесного полуподвала, обернулись надежным и радостным чувством выполненного долга. «В конце концов, никто из нас не имеет права уклоняться… Каждый обязан нести свою ношу…» — думал он, ленясь формулировать мысли до конца.
С ветхого деревянного крыльца проглядывалась заводь Кащеева озера возле Николы на болоте. Как раз в стороне этой старой церквушки отчетливей всего было видно, что город расположен ниже уровня озера, — это обстоятельство не переставало удивлять и детски радовать Кметя. Озеро серебристой лепешкой набухало возле Никольской церкви и, казалось, вот-вот низринется и на церковь, и на почерневшую колокольню, и на прилегающие строения, зальет, затопит древний город. Но озеро, сдерживаемое низенькой дамбой, не пробовало напасть на Лихославль даже в пору половодья, когда тает лед и вспухшие реки бурно несут в него свои воды, даже в пору августовских гроз и затяжных октябрьских дождей, когда канавы становятся ручьями, а ручьи — реками. Всегда спокойное, ясное, оно чисто и нежно отражает зеркальной гладью небо, облака, древний кремль на кургане, собор дней Александра Невского и другой — Василия Темного, Никольскую церковь и высокую каменную ограду разрушенного монастыря.
Кметь сбежал с крыльца, пересек мощенный булыжником двор и вышел за ворота. Здесь еще сильнее пахло, сверкало, сияло весной. За неширокой горбатой улицей, вправо уходившей в гору, к фабрике цветной кинопленки, влево упиравшейся в тюрьму, текла речка Штоколка. Она, словно арык, протянулась вдоль улицы. В летнее время пересыхающая до каменистого дна, Штоколка сейчас бурлила, играла полной водой неестественного ядовито-розового цвета. Такое может быть на огнистом закате, предвещающем сильный ветер, но в майский ясный день производило странное, болезненное впечатление.
«Абстракционизм!» — усмехнулся про себя Кметь.
В эту речку сбрасывала отходы фабрика кинопленки. По другую сторону бугра текла речка изумрудного цвета, а в нее впадал фиолетовый ручей. Фабрика щедро делилась со всеми здешними водными магистралями многоцветием ядовитых отбросов. Особенно буйно расцвечивался местный пейзаж в пору вешнего разлива. В Петергофе на праздники, когда разноцветные лучи прожекторов озаряют струи фонтанов, нет такого буйства красок, как в скромном Лихославле и его окрестностях. Постепенно слабея в цвете, но не в губительности ядов, сточные воды разносятся далеко окрест, смешиваются с другими водами, отравляя их, уничтожая все живое на десятки километров. Лишь Кащеево озеро с его сильной природной очистительной системой еще как-то сопротивляется страшному соседству, да и то в нем вымерла наиболее нежная рыба: корюшка, налим.
Все другие озера, реки, ручьи края совсем обезрыбели, а в прудах рыба нехорошая, больная, даже в жареном виде припахивающая эссенциями — подземные воды тоже отравлены. В этих водоемах вымерла всякая жизнь. Не стало не только ондатр, выдр, выхухолей, нутрий, но и простых водяных крыс, лягушек жуков. Исчезли лилии, кувшинки, ряса и утиный корм — ушки. Дикие утки, которых прежде не могли изничтожить неуемная охотничья страсть местных жителей, больше не прилетают сюда на гнездовье и даже обходят в пору весенне-осенних пролетов.
Сосед Кметя, учитель биологии на пенсии, нарисовал ему однажды мрачное будущее края, где переведется вся биологическая жизнь. Биолог, надо думать, перехватил, ученых мужей всегда заносит, но, скажем прямо, расцвету природы фабричные химикалии, сливаемые в систему живых вод, никак не способствуют. Но что поделать! Кметь отлично знал, как неодобрительно, если не сказать — нетерпимо относится начальство ко всем разговорам о дополнительных ассигнованиях на ликвидацию промышленных отходов. Недаром крылатой стала фраза: «Сперва построим коммунизм, потом будем думать об охране природы».
Все это промелькнуло в виде смутных, но вполне понятных Кметю привычностью своей образов, когда он смотрел на ядовито-розовую воду Штоколки. Хорошо хоть Кащеево озеро покамест не поддается гибели, может, на наш век его хватит? Кметь, разбалованный московский человек, не устоял перед повальным увлечением рыбалкой. Крайняя занятость мешала ему часто пользоваться радостью утренних и вечерних зорь, но по субботам Кметь выезжал в устье Бегунки. Там, в яме под сторожкой лесника, дивно берут подъязки, и лесник бдительно следит за тем, чтобы ни здешние, ни приезжие охотники не прилаживались к этому месту. Кметю стало радостно, что вечером он поедет на рыбалку, проведет зарю над быстрой рекой, натаскает тяжелых и в подсачнике не сдающихся язей, сладко натрудит руку от плеча до кисти, потом выпьет холодной водки в чистой лесниковой избе, проглотит толстую глазунью и ляжет спать на прикрытой красивым рядном лежанке, к заре отоспится до полной прозрачности в глазах и снова выйдет на ловлю на все долгое воскресное утро.
Ему стало так мило и ласково на душе, что захотелось прямо сейчас сделать для себя что-нибудь хорошее. Он поглядел на часы: бог мой, всего полтретьего! Сейчас дома тихо, у глухого Мишеньки мертвый час, домработница побежала кормить своего нагульного, и Маша совсем одна. И кто может помешать ему взять ее на руки — легкую, с долгим, нежно-крепким телом, отнести в кабинет и там, на прохладном кожаном диване, обнять кроткую, покорную, чужую и оттого мучительно желанную? Какой счастливый сговор созвездий натолкнул жену на мысль отыскать в Лихославле учительницу для их глухого Мишеньки? В городе не было школы глухонемых, и затея жены казалась безнадежной. Они уже хотели отослать бедного мальчика к бабушке в Москву, как вдруг выяснилось, что жена старшего лаборанта фабрики была некогда переводчицей у глухонемых. Но мало того. Надо, чтоб она еще оказалась красавицей, тихой умницей, лапушкой и чтоб ее муж, молодой, прыщеватый, застенчивый и честолюбивый, находился в полной зависимости от него, Кметя! Казалось, жизнь сразу решила вознаградить стареющего директора за все, что он недобрал в прежние годы.
Счастливые слезы на миг сжали горло, оборвав дыхание. Кметь перебежал улицу, вскочил в «Виллис» — у него с войны сохранилось теплое чувство к этим жестянкам — и бросил водителю:
— До дому, до хаты!
«Виллис» закозлил по неровному булыжнику. Кметь уперся ногой в крыло, слегка наклонился вперед и, чувствуя себя прежним двадцатилетним адъютантом, мчащимся под обстрелом по рокадной волховской дороге с важным донесением, подставил ветру разгоряченное, счастливое лицо…
А в это время во дворе суда Петрищев не давал посадить себя в тюремную машину. Понимая далеким умом, что он ведет себя глупо, недостойно и, главное, вредно, Петрищев не в силах был угомонить в себе яростное противоборство неволе. Все его большое, нелепое, костяное и жильное тело сопротивлялось пространственной ограниченности, несвободе ожидающего его бытия. Петрищев упирался в борт машины руками, отпихивался ногами от рамы и скатов, ревел, как оскопленный бугай, и два милиционера, белобрысые, красные от натуги, пытающиеся сохранить на глазах толпы выдержку и достоинство, тщетно возились с обезумевшим от тоски и страха циклопом, постепенно распаляясь негодованием, злостью. Петрищев знал, что милиционеры накостыляют ему по шее за теперешнее свое унижение, как только не станет свидетелей, но не мог принудить себя залезть в тюремную машину.
А сзади, враз постарев неправдоподобно опавшим, бледным, маленьким лицом, повисла на руках доброхотов Нюшка Петрищева. Она долго держалась стойко, но от не виданных сроду мужниных слез, от ужасного его рева рухнуло сердце. Две поселковые тетки, дальние родственницы, уже запаслись ковшиком холодной воды, чтобы опрыскать Нюшку, когда она начнет валиться на землю и биться в судорогах…