Варлам Шаламов - Вишера
В двадцатых годах на Вишере таким прославленным тяжеловесом был медвежатник Майеровский, Першин-Майеровский. Уже позднее, в тридцатых годах, Майеровский ограбил Московский кожевенный институт, взломав там несгораемый шкаф, совершил подряд несколько ограблений. Майеровский работал в Ростокине заведующим гаражом. Его арест и прошлые подвиги описывала «Правда».
Я знал Майеровского хорошо. Он был грамотен и получил кое-какое образование. Родной брат его, как говорили, был одним из видных работников ОГПУ. Черноволосый, лет тридцати, Майеровский работал дневальным в одной из лагерных рот. Был любитель поговорить о прочитанных книжках и художник неплохой, очень способный акварелист. Всё, что рисовал — а он рисовал много, — было порнографического содержания. У меня был даже от него подарок — акварель на промокательной толстой бумаге, Майеровский подарил ее вместе с рамочкой, снабженной занавеской, но однажды, вернувшись домой, я не нашел под занавеской картины — кто-то взял на память.
В самом конце двадцать девятого года Майеровский был арестован и послан в ШИЗО за подделку собственноручных записок Ивана Гавриловича Филиппова в магазин на вино. Магазин был общий — для вольных и заключенных. Старику Филиппову был предъявлен магазинный счет на какое-то несусветное количество самого дорогого вина, которое было выдано магазином по запискам Филиппова. Филиппов, тяжелый сердечный больной, и капли вина не пил, а в магазин посылал только в одно из воскресений — за вином для гостей. Но еще до того, как началось следствие, Филиппов потребовал к себе «свои» записки из магазина.
— Все мои, — сказал он, внимательно пересмотрев бумажки. — Выпустите Майеровского.
Клуба в лагере не было (клубная деятельность началась с «перековки»), и каждый вечер, незадолго до отбоя, жаждущие «хавать культуру» собирались возле третьей роты, где жил Пименов, уже пожилой блатарь. Он долго себя упрашивать не заставлял и пел приятным тенорком «Соловецкое»:
Каждый год под весенним дождемМы приезда комиссии ждем…
и многое другое, сложенное тут же, на Вишере. Он был импровизатор, частушечник, лагерный Гомер, творец эпоса.
«Классическое» пение исполнялось тоже блатарем, помоложе Пименова. Фамилия его была Рахманов.
Помню я ночку осеннюю, темную —В легких санях мы неслися втроем… —
и прочая блатная классика.
Пел Рахманов и «фраерские» песни — «Кочегара», «Подружку». Тенор у него был отличный, толпа всегда собиралась возле завалинки, где напевал Рахманов.
В хорошую погоду пели чуть ли не каждый день и только блатные.
Перековка и всё, что стоит за словом «Беломорканал», еще не нашло себе правильной оценки ни со стороны юристов, ни со стороны писателей.
Перековка — не только яркий пример догмы мертвого теоретического построения (чудодейственное воспитание трудом, благотворное влияние среды и т. д., по политграмоте Коваленко), в жертву которому приносились жизни и души людей.
Начальники-практики давно знают цену этой перековке.
Это и яркий пример лицемерия, призванного скрыть далеко идущие цели.
Перековка ворами была разгадана с первого дня.
Проценты перековывания были не большими, чем обычный процент «завязавших», «сук» и т. д.
Воровские кадры были не только сохранены, но небывалым образом укреплены перековкой. Каждый блатарь был готов перековаться и явиться «Коськой-капитаном» из погодинских «Аристократов». Блатари очень живо чувствуют «слабину», дырку в том неводе, который власть пытается на них набросить.
Какой начальник рискнет связываться с блатарем, если тот решил перековаться, требует перековаться? Какой лагерный начальник, будучи убежден, что перед ним — обманщик, лжец, рискнет не выполнить приказа свыше, «новой установки», о которой блатари осведомлены не хуже лагерного начальства?
Такому «начальничку» (блатари их так и зовут в глаза и за глаза — «начальнички») блатари не будут давать никаких взяток. Они будут требовать «свое»: они хотят перековаться, они требуют внимания, помощи. Они и сами могут оказать помощь. Ведь, по мнению правительства, они — «друзья народа».
Пресловутая 35-я статья превратилась из клейма в подобие медали.
А уж начальники-новички, необстрелянная в лагерной работе молодежь, те и впрямь видят в каждом блатаре Костю-капитана.
И выходит, что отличить «случайного преступника» от злостного рецидивиста необычайно трудно, практически невозможно.
Этим пользуется преступный мир. Нужен процент? Вот справка, что я целый год каждый день выполняю по 200 % нормы. Справка с подписями и печатями. Ведь по поводу каждой справки не будешь вести особое следствие. Да и следствие ни к чему не приведет — все подписавшие справку подтвердят всё и лично, ибо и они боятся блатарей больше, чем автора перековки.
Так рождается и царствует пресловутая туфта. Так рождается поговорка:
Без туфты и аммоналаНе бывало бы канала.
Начальство видит явную ложь — все лодыри, все профессиональные тунеядцы представили справки: на высокий паек, на высокий процент.
В забоях начинают играть на «кубики» с бригадирами. Но «кубики», то есть выполнение плана, поставленные на карту в буквальном смысле слова, — это еще небольшое зло.
Хуже то, что пять блатарей представили фальшивую, завышенную справку. Значит, у кого-то (у «чертей», у «мужичков») надо убавить, чтоб свести больше нормировщику, мастеру, десятнику.
Значит, кто-то должен мучиться, обрабатывая блатарей, которые ведь будут из-за своих высоких процентов представлены и на досрочное освобождение.
Ведь всю эту механику блатари понимают очень хорошо. Оказывается, можно не работать, получать благодарности, и высокий паек, и зачеты рабочих дней. И досрочно освобождаться. Трудовой подвиг блатаря.
Перековка открыла, что унизительность принудительного труда — сущие пустяки, пережитки наивного XIX века, что из заключенного можно не только и не столько «выбивать» работу, а лишь достаточно ударить по животу и угрозой голода заставить арестанта работать, перевыполнять план. Довольно сентиментальностей. Заключенные будут сами пожирать друг друга, сами будут охранять друг друга — выписывать наряды, проверять, давать и принимать работу.
Перековка на Беломорканале привела к страшному растлению душ — и заключенных и начальства — и именно из-за процентов, из-за выполнения плана.
Перековка провозглашала, что только в труде, активном труде — спасение. Маленькие сроки перестали давать — сыпались пятерки и десятки, которые надо было разменивать по «зачетам рабочих дней». Теоретически считалось, что срок — «резинка»: хорошо работаешь, выполняешь высокий процент — получаешь большие зачеты, выходишь на волю.
Плохо работаешь — тебе могут и сверх твоей десятки добавить.
Было опытным путем доказано, что принудительный труд при надлежащей его организации (без всяких поправок на обман и ложь в производственных рапортичках) превосходит во всех отношениях труд добровольный.
И это касалось не только черных работ, неквалифицированного труда. Нет, даже инженеры, осужденные по так называемым вредительским процессам, работали по своей специальности (или по любой специальности интеллигентного труда) лучше, чем вольные специалисты. Я участвовал в большом количестве совещаний по этому поводу и хорошо помню примеры, доказательства.
Лагерь, перестроенный на деловую ногу, уже не терпел той ненужной обслуги, а каждого человека старался использовать, чтобы он давал доход.
Эта деляческая сторона перековки была ее душой.
Перековка показала, как легко человеку забыть о том, что он — человек. Была создана, всё сложнее и тоньше год от году, система поощрения. Святая тюремная пайка была заменена питанием по тонко разработанной шкале так, чтобы каждый рабочий час и день отражался на еде будущего дня; обычно питание менялось раз в десятидневку, иногда в пятидневку, а позднее на ключе Алмазном с вечера объявляли, кому не дадут хлеба завтра.
Вместо восьмисотки арестант стал получать трехсотку, пятисотку, шестисотку, семисотку, восьмисотку и килограммную пайку. Целая гамма ударов по желудку. А приварок, начав с премиальных блюд, перешел на стахановское, ударное и производственное питание — и далее до 8 различных пайков.
Лагерь — его устройство — есть величина эмпирическая. То совершенство, которое было встречено мной на Колыме, не было продуктом чьего-то гениального злого ума — всё создавалось мало-помалу. Копился опыт.
«Давай, давай» — это и был лозунг перековки.
Первым советским лагерем были Холмогоры, родина Ломоносова. Холмогоры открыты в 1924 году. В них содержались остатки кронштадтских матросов — участников мятежа. Когда мятеж был подавлен, матросов-мятежников выстроили на молу в Кронштадте. Была команда — рассчитаться на первый-второй. Нечетные сделали шаг вперед и были расстреляны тут же, на молу, а четные получили по десять лет и сидели до 1924 года в тюрьмах, пока не запросились на «чистый воздух», и был открыт лагерь в Холмогорах. Питание там было плохое, побои, цинга. Матросы бежали, бросились в Москву. Из Москвы в Холмогоры была послана воинская часть. Красноармейцы окружили лагерь, и комендант лагеря, латыш Oпe, застрелился. Холмогоры были закрыты, уцелевшие матросы переведены в Соловки. В 1925 году был создан СЛОН — на Соловках 1-е отделение и управление, в Кеми — 2-е отделение, в Усть-Цильме — 3-е, на Северном Урале, на Вишере — 4-е.