Николай Почивалин - Летят наши годы
Оставалась еще глава об афазии в «Невропатологических синдромах».
Загадочное слово «синдром» означало, оказывается, сочетание ряда симптомов. Федор Андреевич бегло прочитал об афазии то, что ему уже было известно, нахмурился. Пошли фразы, ясные по начертанию, но неведомые по смыслу: учение о локализации функций Галля, учение Брока и Вернике, «словесная слепота» Кусмауля. Корнеев попытался определить, где находится так называемый центр Брока, при нарушении которого и возникает двигательная афазия, с минуту ощупывал собственный лоб, потом решительно захлопнул книгу. Здесь начиналась область, требовавшая специальных познаний.
— Прочитали? — поинтересовалась библиотекарша.
Корнеев кивнул, улыбнулся; заметив, что несколько необычный посетитель против ожидания не подавлен, старушка повеселела, присела рядом.
— Не хотела я вам эти книжки давать. Вы не думайте, я ведь по себе знаю… — Мягкая усмешка снова осветила восковое лицо женщины. — У меня когда-то с сердцем плохо было. Ну и, как вы вот, давай все подряд читать, книжница ведь! То одно мне кажется, то другое. Чуть что — пульс считать начинаю. Считаю, а сама жду: вот сейчас перебой. И что вы думаете, правильно — перебой! Забудусь, бегаю — ничего; начну считать — и опять плохо. Рассказала знакомому врачу, наругала на всю жизнь и лучше стало. Больше двадцати лет прошло, — живу, видите!
И, не меняя тона, спросила:
— Это у вас с фронта?
Корнеев наклонил голову, невольно отметив, как просто, ненавязчиво прозвучал вопрос: праздное любопытство и участие похожи, но Федор Андреевич всегда чутко различал их.
— Да, много беды от войны. — Старушка вздохнула. — Ну, ничего, поправитесь. Некоторые виды этой болезни посложнее бывают.
Федор Андреевич удивленно посмотрел на нее.
— Откуда, думаете, старуха знает? — Голубоватые глаза светились мягко и добродушно. — За жизнь чего только не начитаешься.
Чувствуя, что уходить сразу, только поблагодарив кивком, неудобно, Корнеев написал: «Тихо у вас».
Далеко отставив блокнот — взгляд старушки снова казался остро-пронзительным, — она прочитала, усмехнулась.
— Библиотека еще закрыта. Придите через часок, посмотрите!
Корнеев хотел было извиниться за то, что пришел в неурочное время.
— Что вы, голубчик, что вы! — догадалась библиотекарша. — Когда надо, так вот и приходите — пораньше, без спешки.
— «А почему вы так рано?» — поинтересовался Корнеев.
— Да так, по привычке… Не сидится дома.
Старушка усмехнулась, по ее суховатому подвижному лицу прошла легкая, словно облачко, тень.
Приятно было встретить знакомых учителей, уже знавших от Воложского о его возвращении, снова оказаться в обстановке равномерного чередования тишины и гула, заливистых звонков и стремительного топота ног.
Но тем грустнее понимать, что жизнь эта не для него, и совсем уж горько было замечать в дружелюбных взглядах учителей сочувствие и жалость. Их-то еще выручал такт, сочувствие прорывалось у них невольно. А люди попроще, простодушнее, вроде завхоза или школьной сторожихи тети Глаши, этой обидной для него жалости и не пытались скрывать. Тетя Глаша, увидев его, всплеснула руками, заплакала.
Впрочем, старых знакомых в школе оказалось немного. Ровесник Корнеева преподаватель литературы Савин погиб на фронте, физик Каронатов уехал в Смоленск, прежний директор, недолюбливающий, кстати, прямолинейного Воложского, удалился на пенсию. Очень жалел Федор Андреевич и о том, что почти ничего не удалось узнать о своих бывших учениках.
Потом большая перемена кончилась, учительская опустела, и Воложский оттащил Корнеева от вывешенного на стене расписания уроков.
— Опаздываем, Федор.
Вслед за Воложским Корнеев пробежал по коридору, волнуясь, прочел на дверях знакомую табличку — 10 «А».
Ученики дружно поднялись, словно ветерок прошел; взгляд Корнеева затуманился, и он не сразу увидел свободную парту, на которую указал Воложский.
Как чудесно чувствовал себя Федор Андреевич все эти короткие сорок пять минут! Когда Константин Владимирович объяснял, Корнееву, сидящему позади всех, казалось, что он ученик; когда кто-то поднимался для ответа, он видел себя на месте Воложского — педагогом.
Ведя урок, Константин Владимирович незаметно наблюдал за приятелем. То хмурится, то светлеет. Да, школу ему ничем не заменить; педагог до мозга костей! За сорок лет, проведенных в школе, Константин Владимирович на десятках примеров убедился: не всякий закончивший пединститут — педагог. Дар учителю нужен так же, как поэту и скрипачу, без него учительство становится только ремеслом. А Федор обладал таким даром, вне всякого сомнения. Воложский помнил его первые уроки: начинающий, неопытный, а математику подавал, как поэму!
Но не только это сблизило несколько лет назад Воложского и Корнеева. Федору сейчас тридцать три — столько, сколько могло бы быть сыну Воложских. Возможно, думалось иногда старику, что нечто подобное ответному сыновнему чувству испытывал к нему и Федор, не помнивший рано умершего отца.
Рослый парень с симпатичным лицом и беспечными глазами, стоя у доски, отвечал все неувереннее, свежие мальчишеские щеки медленно розовели.
— Ну, а дальше? — с любопытством спросил Воложский.
Серые глаза учителя смотрели выжидающе и насмешливо, белые густые волосы, легким чистым пухом лежащие на крупной голове, серебрились.
Он ходил по классу, удивительно подвижный для своих лет, мимоходом заглядывал в раскрытые тетради, шутил. На уроках Воложского никогда не было абсолютной тишины, иные инспектора-педанты даже упрекали его за то, что на уроках у него шумно. Но в этом легком шумке; то затихающем, то снова вспыхивающем, в зависимости от того, что делалось в классе у доски, работала пытливая живая мысль трех десятков молодых людей.
— Дальше можно так, — выдавил паренек и, зная, что добавить он уже ничего не сможет, окончательно умолк, потупился.
— Садитесь, Ткачук, — спокойно разрешил Воложский. На секунду его белая голова склонилась над классным журналом и снова, серебрясь, поплыла по проходу.
Последней отвечала рыженькая девушка в больших очках. Она уверенно стучала мелком, черная поверхность доски покрывалась белыми убористыми знаками. По тишине, стоящей в классе, Корнеев понял: здесь гордятся этой худенькой некрасивой девчушкой с большим выпуклым лбом и толстыми очками на худом с горбинкой носу.
Воложский на ходу усложнил задачу, отошел в сторону. Рыженькая минуту подумала, дернула плечом и легко закончила решение…
Из школы Корнеев вернулся, полный противоречивых чувств.
Повесив шинель, прошелся по комнате, все еще полный школьных впечатлений.
Полина убежала, не успев прибрать постель. Федор Андреевич привычно застелил кровать солдатским «конвертиком» и остался недоволен: жена делает это как-то по-другому, с этим «конвертиком» комната сразу стала похожа на казарму. Ну, ладно, все-таки лучше, чем не прибрано.
Теперь, очевидно, надо перемыть посуду. Нужно, наверное, привыкать к хозяйственным делам.
Корнеев снял гимнастерку, звякнули ордена и медали. Ах, да, вот что еще он вынес сегодня из школы: ордена в будни уже не носят. У историка Королева, с которым Корнеев сегодня познакомился, на гимнастерке были приколоты два ряда разноцветных орденских колодок. Такие же колодки он видел и у офицеров военкомата. А он заявился во всем своем великолепии, разукрашенный, как павлин!
Хотя разве это его вина: те, другие, вернулись домой давно…
Вообще, уважаемый, пора привыкать к тому, что ты теперь штатский!
Федор Андреевич откинул простыню, которой была прикрыта висевшая на стене одежда, снял синий, в крупную полоску костюм. Купил он его незадолго до войны, почти не носил. Костюм слегка попахивал нафталином. Уберегла Поля, а он несколько раз писал: если трудно жить — продай.
Корнеев смахнул с костюма белую ниточку, надел пиджак: как в балахоне! Полы болтаются, в рукава можно было всунуть еще по руке. То ли дело гимнастерка и галифе — все плотно облегает, все пригнано, ничего лишнего. Забавно: сначала, после костюма, скверно чувствуешь себя в гимнастерке — подпоясан, затянут, дохнуть нечем! — а теперь, как мешок, надеваешь свой прежний костюм.
Агриппина Семеновна вошла без стука, не спрашивая разрешения, и, застав смущенного Корнеева в странном наряде — в войлочных туфлях, в трусах и пиджаке, накинутом на нижнюю рубашку, — качнула от смеха выпиравшей из-под плюшевого жакета грудью.
— Чевой-то ты так вырядился? Ладно, ладно, не пиши, очки-то я опять позабыла. Дома-то и без штанов можно.
Положив на табуретку тяжелый, завернутый в мешковину сверток, кивнула:
— Поле передашь.
Она подождала, пока Федор Андреевич повесил пиджак и оделся, с интересом спросила: