Семен Бабаевский - Собрание сочинений в 5 томах. Том 4
Она шла по темной улице и думала о том, что явиться к бригадиру без щербины было бы лучше. Может даже сказать: и что это за старуха пришла… В эту минуту пожалела, что не послушала совета сына Антона. Писал Антон, что его жена Надя запросто может вставить зубы, как настоящие. Просил приехать. Не пожелала ехать, а вот теперь идти к бригадиру и будущему свату как-то неловко.
Глава 7
Боязно переступила чужой порог, наклонила голову, поздоровалась. Хозяин и хозяйка ужинали. Удивились: не ждали гостью. И к столу не пригласили. Зойка начала убирать посуду, а Василий Васильевич встал, свернул цигарку и задымил. Дубленое лицо не выражало ни ласки, ни доброты. Курил и думал, чего ради явилась к нему телятница, и не знал, что делать и как себя вести. Может, что на ферме случилось?
Евдокия Ильинична забыла о своей щербине, широко, не прикрывая рта, улыбнулась, думала вызвать к себе внимание и не вызвала. На ее улыбку бригадир ответил косым, режущим взглядом. И они, разумеется, не сели рядом, а продолжали стоять: она — у порога, а он — возле стола. Зойка убрала посуду и, понимая, что она тут лишняя, сказала, что ей нужно сходить к соседке, вышла из хаты. Евдокия Ильинична стояла у порога, сознавая, что теперь-то она в хате у Василия Васильевича не мысленно, а наяву, и сердце ее надрывалось от боли…
Нехорошее молчание тянулось долго. Василий Васильевич докурил цигарку, выбросил окурок в форточку. Прошелся по комнате, остановился и, глядя в темное окно, сказал:
— Ну, что явилась, Голубка? Какое у тебя есть ко мне дело?
— Вот пришла…
— Вижу, не слепой… Что-нибудь случилось на ферме?
— На ферме все хорошо. Телята, слава богу, растут…
— Так о чем печаль-забота? По тебе вижу — переживаешь, волнуешься.
— Верно, волнуюсь… Может, оттого волнуюсь, что никогда в твоей хате не была. И еще не пришла бы, да вот нужда погнала…
— Какая еще нужда?
— Есть к тебе дело…
— Насчет телят?
— Насчет детей…
— Каких таких еще детей?.. Ты труженица не детских яслей, а фермы… При чем тут дети?
— А наши дети? У тебя дочка, а у меня сын.
— А-а-а… Догадываюсь… Сватать пришла! Ну, ну, кажи, выкладывай, Голубка… Стало быть, явилась уполномоченным послом от сына, а я, дурак, думал, что у тебя дело насчет телят… Ну, чего умолкла? Садись, Голубка, и кажи, кажи, выкладывай…
На сердце лежала такая тяжесть, что уже не хотелось ничего говорить, она подумала, что не следовало бы сюда и приходить, а все же раз пришла, то нужно что-то сказать. Чувствуя слабость в ногах, она присела на табуретку. Говорила и дивилась своей смелости и своему красноречию. Сказала и о том, как важно отцам и матерям оберегать любовь своих детей; и о том, что любовь Илюши и Стеши особенная, не такая как у всех людей. Почему особенная и почему не такая, точно она не знала, а сердцем это чувствовала. Хорошо, что Василий Васильевич все так же смотрел в черное окно и не дознавался: в чем же любовь особенная? Видимо, такой вопрос его не интересовал. Он уже покусывал нижнюю губу и наливался злостью. Но молчал, не перебивал, терпеливо слушал. Он и тут, дома, придерживался правил, которые установил для себя на собраниях: не перебивать оратора, не мешать ему. Слушал тетю Голубку, покусывал губу, злился и думал: «Смирно, смирно, Василий… Пусть, пусть высказывается. Потерпи и соблюди свои правила: и на собрании и везде надо дать высказаться трудящемуся человеку, чтобы он сполна душу излил, а то без такого излияния какая же может быть демократия…» Эти мысли успокаивали. Он даже сложил руки на груди, выпрямился и перестал кусать губу. Когда Евдокия Ильинична сказала и о том, что Илья не поехал учиться в институт только потому, чтобы не потерять Стешу, что и эти сто гектаров кукурузы, что взвалил себе на молодые плечи, тоже овеяны все той же любовью к Стеше, — Василий Васильевич сделал два шага и сказал:
— Ну, Голубка! Все излила? Ничего не утаила?
— Хватит с тебя…
— Я не перебивал? Слушал спокойно? Рот тебе не закрывал? Демократию соблюдал? Согласна с этим?
— Согласная… А что?
— Хорошо! Теперь послушай и помолчи. — Снова подошел к окну. — Удивляюсь на тебя, Голубка! Ты наша, прискорбненская, а откуда появилась у тебя эта красивость языка… это, как его? Ну, чтоб сберегать любовь своих детей. Ишь куда махнула! Будто ты не телятница, а какая-то лекторша, ей-богу! Или это… как его? Ну, что любовь особенная? И надо же такое придумать! Даже смешно! Особенная? Да ты что, на язык, на вкус ту любовь пробовала? Не пробовала? А голословно утверждаешь? Тут и есть твоя первая ошибка — голословность… Далее, возьмем для фактической наглядности тебя, В прошлом ты наша знатная доярка, в настоящем наша знатная телятница. Тобой и твоим трудом не нарадуются разные фотографы и корреспонденты. Но кто ты есть в культурном предмете? Читаешь книги? Хорошо! Ищешь правду? Ищи, правильно. А если приглядеться к тебе, то ты не то что серая, а совсем бабонька темная, как та осенняя ноченька. И что ты своим куцым умишком смыслишь?
— У меня жизнь за плечами…
— Помолчи, помолчи, я тебя слушал и репликов тебе не кидал… О чем я говорил? Перебила… Да, о тебе. Разве тебе, темной бабе, видно, где какая есть любовь, и все такое прочее? Знаю, за сына стараешься. Прежде чем… Да не перебивай меня, Голубка! Прежде чем оберегать любовь детей своих, ты отойди в сторонку и взгляни на себя. Жаль, что нету большого зеркала, чтобы видно было от ног до головы. Наглядная получилась бы картина. Кто есть ты? Труженица безотказная? Это похвально! Труд, как это… дело чести. Тридцать пять лет ты безвыездно живешь в Прискорбном. Даже в Армавире не была, настоящего базара не видала, состарилась возле коров и возле телят. Муж тебя бросил с малыми детьми. Вспомни, сколько горя хлебнула. Живешь на свете не вдова, не мужнина жена, а так — покидька. И ты такая не одна. Из двенадцати прискорбненских хат в девяти живут вот такие покидьки, как ты… А почему? Подумала ты об этом? Потому, что женщина, как равноправная, должна стремиться к культуре…
— Какой же ты хамлюга, Василий… А я — то жила по соседству и не знала тебя…
— Ничего, кляни, стерплю обиду… И скажу всю правду. На кого ты похожа? Старуха щербатая, что у тебя есть впереди и что тебя ждет в будущем? Так ты, на себя глядя, желаешь такую же, как у себя, жизнюшку уготовить моей единственной дочери? Что ее ждет тут, в Прискорбном? Будет у нее муж-недоучка. Вцепится тот муж в трактор и станет растить кукурузу. А жена куда пойдет? В доярки — вот ее прямая дорожка. Так, а? Чего молчишь? А дальше что? Ферма и ферма, и никакого тебе просвета… Нет, Голубка, извиняй, а сватами мы не будем! На могиле покойной Стешиной матери я поклялся, что дочка наша в Прискорбном не останется, и клятву свою сдержу… Пусть летит на простор, как птица… Почему, к примеру, твои дети не остались в Прискорбном? Антон — архитектор, собственную машину имеет. А где живет? В Краснодаре, строит красивые дома. Игнат — зоотехник, какими отарами управляет, тоже на машине раскатывается по степи. Ольга — зоотехник по уткам… Это Илья поневоле сидит возле матери: школу бросил, недоучка. Деться парню некуда, вот он и взялся за кукурузу. А ты — любовь, да еще и особенная! Елизавета тоже небось в Прискорбном не останется. Так почему же моя Степанида должна на всю жизнь приковать себя к этому хуторку? Нет, Голубка, сватами нам не бывать! Степанида уедет учиться в Краснодар або в Москву и там, бог даст, еще отыщет себе особенную любовь…
Еще долго упрекал, выговаривал. То мерял шагами комнату, и под чоботами похрустывала сухая солома, то держался руками за край стола, как за трибуну. И не замечал, что та, в кого, будто камни, бросал обидные слова, тихо плакала; как она, захлебываясь слезами, с трудом поднялась и, ничего не видя, вышла из хаты. Прислонилась спиной к стене, отдышалась. Ощупью отыскала плетень и, держась за него, как слепая, вышла со двора и поплелась к своему дому.
Глава 8
Если в сердце гнездится печаль, а слезы застилают очи и вам не с кем поделиться своим горем, вы не раздумывая идите на берег Кубани. Днем ли, ночью ли — все одно. Как ни грозна река весной, а вы отыщите поросшую густым, как шерсть, мохом каменную плиту и садитесь на нее, точно на скамейку. У ваших ног беснуется вода в весеннем разбеге, шумит, подтачивает берег. Смотрите, смотрите на стремительный бег реки, на холмистое заречье, и вы не заметите, как ваши слезы высохнут, взгляд посветлеет: вместе с протяжным шумом, вместе со свежей прохладой придет к вам желанный покой.
Евдокия Ильинична хорошо знала успокаивающую силу родной реки — это давнее и надежное, испытанное людьми средство против тоски и горя. Поэтому, не задерживаясь на улице, она прошла к берегу, уселась возле хаты на сухую, прошлогоднюю траву, как на мягкую полсть, и задумалась. Так и просидела час или два — не считала. Смотрела на реку, и ночью река казалась черным бурлящим поясом. На той стороне, как раз против Трактовой, раскинулся черкесский аул Псауче Дахе. Сакли со светящимися оконцами спускались к реке, по улице неровной стежкой убегали огни. Евдокия Ильинична смотрела на шумный речной пояс, на мерцающий огоньками аул, а мысленно продолжала спор с бригадиром, доказывала ему, что он не то что бесчеловечный, но еще и бесстыжий; что такому не только нельзя доверить бригаду, а невозможно поставить его даже бугаятником: бугаи не примут. Успокоившись, она начала думать о том, что в Прискорбном жизнь идет не так, как у всех людей, и даже не так, как в Трактовой. В Трактовой есть и кино, и магазины, и Дом культуры, и всегда там людно. А что в Прискорбном? Ничего. Одиноко, как сироты, стоят хатенки, и по вечерам в хуторе тихо, как в могиле: не слышно ни гармошки, ни девичьих голосов. В Трактовую тянутся из хутора и молодые и старые. Где зараз ее дети — Илья и Елизавета? В Трактовой, где им еще быть… Евдокия Ильинична думала и о том, что в Прискорбном живут женщины без мужей. Не их это вина, а их беда. У одной муж остался на войне, у другой — разлюбил, бросил и ее и детей. Разве можно такой бедой попрекать женщин? А бригадир попрекает, выговаривает, ни стыда у него, ни совести…