Даниил Гранин - Однофамилец
— Ишь ты, хватил, — изумился Кузьмин.
— Потому что человек не имеет права! Перед людьми, перед обществом не имеет права! Да я и не поверю! — Что-то в нём задрожало. — Найти такое!.. Эх, я бы… Я ведь первый начал эту тему. Раньше всех! А меня обогнали. Потому что я ведь после работы мог… Урывками. Теперь вот Нурматов лидирует. Что же мне теперь? Думаете, в диссертации дело? Защита — это не хитро. Защищают все. Хочешь не хочешь — заставят, раз ты в аспирантуре числишься. А мне этого не надо! — Он приблизил лицо к нему. — Я хотел дос-тиг-нуть! Сделать! Иначе кокой смысл… — Он сорвался на отчаянье, маленький нос вспотел, плечи пиджака обвисли. — Вы, значит, могли, а я… Не верю я вам. Что бы вы мне ни доказывали! Почему ж вы забросили? Никогда не поверю! Всё это насочинили, — попробовал усмехнуться, прикрыться издёвкой. — Впрочем, вы не стесняйтесь. Я идеалист. Я не пример. Мало ли у нас докторов, так, на фу-фу. Они в математике смыслят не больше вашего. Важно хорошо оформить! Чтобы чин чином. Внешность у вас солидная, биография — я надеюсь… Производственникам сейчас зелёная улица…
Бедный Кузьмин, как хотелось ему сберечь своё праздничное настроение. Никак не мог взять в толк, с чего накинулся на него этот парень, чего он винтом извертелся, готовый укусить. В слова его Кузьмин и не старался вникать — злость и гадость, — и было жаль себя: за что его так? И это в то время, как ликующая душа его готова всех одарить, обласкать…
— Ну, чего ты, успокойся, — просительно сказал Кузьмин. — Не суди и не судим будешь. Вот как ты определяешь, что нравственно? Что у тебя, таблицы есть? Или формулы? Нурматов обогнал, — ты считаешь, что он воспользовался ситуацией. Допустим. А если ты теперь воспользуешься, чтобы его обогнать? Это как будет считаться? Нравственно? Потому что «моё отдай»? При чём тут математика? Ведь не ради математики вы гонитесь. Кто первый. Кто больше… А если автор претендует на своё, кровное? Если у автора тоже имелись уважительные обстоятельства, по которым он, бедняга, прервал работу… — И Кузьмин, выбравшись на главную дорогу, возликовал и засиял благодушием. Тогда как быть? Как? Тогда ты должен помочь ему, автору, восстановиться в правах — это дело святое!
— Какому автору?
— Ему, — Кузьмин выразительно подмигнул. — Моему тёзке, тому самому, которого Несвицкий хотел причислить к почившим.
Шутливый тон помогла Кузьмину уклоняться от зубаткинских расспросов, отвечать не отвечая. Слова его обрели неожиданную двусмысленность, от которой у него самого кружилась голова. Правда вдруг становилась неуловимой, события теряли определённость…
— А вы сами разве уверены, что Несвицкий ошибся? — спросил Зубаткин и прикрыл глаза. — Может, всё же того Кузьмина в наличии не имеется? Он миф?
Неуверенная его усмешка высветила тёмную расщелину, которая отделяла нынешнего Кузьмина от молодого его тёзки. Не расщелину — пропасть между этими двумя разными людьми: ныне ничего не связывало их, кроме имени. Кузьмин мало что помнил о том молодом авторе, ничего не знал из того, что знал тот, он не был продолжением молодого, они существовали совершенно раздельно, независимо, они были чужие. Где он, тот Кузьмин? Умер? От него ничего не осталось, он начисто исчез, и не это ли имел в виду Зубаткин, и не потому ли и сам Кузьмин применял словечко «автор», невольно отдаляя себя от того Кузьмина? Так было легче освоиться с ним…
— Я до сих пор не уверен, что это был я, — признался Кузьмин.
— Я тоже, — иронически согласился Зубаткин, и Кузьмин почувствовал, что его откровенность выглядит для Зубаткина неубедительно. Но если бы даже ему удалось убедить Зубаткина, приводя подробности, свидетельства, то произошло бы обратное — уважение пропало бы. Сейчас интерес и уважение происходили у Зубаткина от тайны; этого самонадеянного, заносчивого парня, не считавшегося ни с какими авторитетами, волновала тайна Кузьмина, и сам Кузьмин чувствовал, что обладает властью. В руках его оказалась особая власть, не похожая на ту, какую он имел, — власть без должности, без прав, даже без знания… И тем не менее это власть, видно, как гипнотически она действует на Зубаткина, — он говорит и говорит, завороженно открывая Кузьмину план монографии, где будет история вопроса, статья Кузьмина, комментарии к ней… Лиловый оптический блеск появляется в его глазах, он ещё поёживается, словно входя в холодную воду, но остановиться не может: планы, планы… целая серия статей… привлечь группу молодых…
Примерно где-то здесь Кузьмин отключился. Он увидел Лаптева. Держась за перила, Лаптев поднимался по лестнице. Через каждые две ступеньки Лаптев останавливался перевести дыхание, можно было подумать, что он не решается приблизиться к Кузьмину, что он вот-вот передумает…
Появление Лаптева показалось Кузьмину знаменательным: именно в этот момент — стечение обстоятельств фатальное, перст судьбы, её указующий знак…
Между тем приди Лаптев минут на десять позже, Зубаткин успел бы сделать одно заманчивое предложение, и тогда Кузьмин наверняка затащил бы его к себе домой обговорить всё это, ибо Кузьмин был человек деятельный и понимал, что такие дела лучше не откладывать. А дома, в кабинете у Кузьмина, где они сидели бы, висела застеклённая фотография — танк «тридцатьчетвёрка», и на нём ребята в шлемах. Зубаткин сразу приметил бы её, потому что точно такая же фотография хранилась у него в альбоме. Посредине капитан Виталий Сергеевич Кузьмин, кругом его рота, а тот, на башне, свесил ноги, щекастый, это механик-водитель Вася Зубаткин, и младший Зубаткин обязательно вспомнил бы тут рассказ отца, как комроты Кузьмин спас и машину при переправе через Лугу. Их отцы, молодые, белозубые, смотрели бы на них с летнего короткого привала 1944 года на окраине какой-то деревни… Под взглядом этим, конечно, весь разговор пошёл бы иначе.
Но показался Лаптев, и ничего этого не произошло.
На фотографии, что висела у Кузьмина, щекастый паренёк так и остался безвестным вместе с другими безымянными танкистами вокруг отца. Зубаткин тоже никогда не сроднил того капитана Кузьмина с этим. Дети не соединились через отцов. Случайность не произошла.
Появление Лаптева осталось для Кузьмина счастливой случайностью, и он понятия не имел, что другая, не менее поразительная случайность напрасно поджидала его на следующем перекрёстке.
— Мне пора, — сказал Кузьмин.
— На как же, а обсуждение?
— Вы идите… идите.
— Невозможно, Павел Витальевич. Сейчас самое серьёзное начнётся, — и Зубаткин, подбадривая, взял Кузьмина под руку. — Вам нельзя уходить. Мало ли что… в любом случае…
— В каком любом? Да плевал я, — сказал Кузьмин, следя за Лаптевым. Не смыслю я ничего в этих вещах. Слушай, друг, отцепись ты! — скомандовал он Зубаткину голосом, каким сшибал самых забубённых монтажников.
Первое чувство было — обида. «Вельможа и хамло, — успокаивал себя Зубаткин, — бурбон и свинья. Типичная свинья».
Шёл, оскорблённо вздёрнув голову, нижняя губа выпятилась, хорошо, что никто не встретился, он готов был взорваться, заплакать, натворить чёрт знает что.
— Мурло… — сказал он. — Всегда так: хочешь сделать человеку лучше, а тебя за это…
До самой аудитории он спиной, затылком старался чувствовать, смотрит ему вслед Кузьмин или нет. Он ждал, что Кузьмин опомнится, позовёт, догонит. И, войдя в аудиторию, сев, Зубаткин ещё поглядывал на дверь. То, что Кузьмин не появился, было нелепо. Беспричинно оборванная история лишалась всякого смысла. Словно он находился в каком-то угарном чаду, и теперь, когда чад рассеивался, увиделось, что не было во всём этом никакой логики, а сплошная несообразность. Зубаткин же любил во всём находить логику и считал, что всё подчиняется логике. Нормальное человеческое поведение, поступки высокие, чистые, подлые, любые поступки имели причины и мотивы. И, как правило, самые что ни на есть ясные, элементарные причины, которые можно предусмотреть, даже вычислить. Разумный человек — существо логическое. Только глупость нелогична.
Свою жизнь Саша Зубатки также строил по законам разума, и это было, между прочим, нравственно. То, что разумно, то всегда нравственно. Поэтому поступать надо разумно, не поддаваясь эмоциям.
Вот он, Александр Зубаткин, обладал немалыми математическими способностями и, следовательно, имел полное право идти в науку, и прежде многих других. Талант разрешал ему добиваться своего, он действовал во имя своего таланта, он прямо-таки обязан был открыть дорогу своему таланту. Его способности должны были быть реализованы, это было выгодно обществу и науке, и он мог не стесняться в средствах. Он имел всяческое право использовать этого Кузьмина, вопрос заключался лишь в том — настоящий ли это Кузьмин. Сомнений хватало. Настоящий Кузьмин не стал бы уходить с обсуждения, настоящий Кузьмин должен был бы воспользоваться согласием Зубаткина, он принял бы помощь Зубаткина… Да и вообще, разве мог этот технарь, администратор быть учёным такого калибра, как Кузьмин, облик которого по ходу обсуждения становился как бы всё академичнее. Слушая, как Нурматов ловко отбивал наскоки француза, как Анчибадзе ссылался на Коши, на Виноградова и прочих Учителей, Зубаткин чувствовал, как оба эти Кузьмина расходятся всё дальше и совместить их в одном человеке становится всё труднее.