Петр Краснов - День тревоги
Могли, однако ж, пойти и на рыбалку, или за раками в старицу, тоже хорошее дело: наложишь этих раков в ямку, в копытный след на бережку, а сверху костер разведешь, они там и испекутся… А еще он вспомнил, что нашел вчера в одном месте огуречной грядки большой уже опупышек, и за день он, должно быть, ого как подрос. Есть Колька его, конечно, не будет, отдаст матери, чтобы натерла его в квас, на окрошку. А может и съест, там видно будет.
— Ну, меряй, — сказал ему подошедший дед Иван, — скольки нам еще пастьбы осталось. Часами не разжились, ну дак меряй, как я тебя учил.
— А чего мерить, и так видно, что — пора.
— А ты помене разговаривай, ты смеряй лутше.
Колька вытянул вперед руку, старательно раздвинул большой и указательный пальцы, замеряя этим расстояние между горизонтом и красноватым остывающим солнцем.
— Ну?
— Четверть есть, пора бы собирать, — сказал Колька, выжидающе глядя на деда.
— Ну, вот это другой коленкор; а то — «так видно»… Не дорос еще до «так видно», — не сердито сказал старик. — Собирай помалу, а там и с богом… Нечего зря траву толочь.
Вгоняли телят с того же конца улицы. Сзади их подпирала уже отара, и они не стали держать свое стадо. Телята, поднимая пыль с выбитого, не захваченного тучей выгона, обгоняя друг друга, пустились вскачь, вбегали в улицу. Спустились туда и пастухи, шли по порядку усталые и степенные, почерневшие за день — со степи. «Тпрусеньки, тпрусенюшки», — зазывали хозяйки телят, заходили в стадо, отбивая своих, и пастухов будто не видели: отстерегли — ну и ладно, что отстерегли, невидаль какая… Но Колька сейчас чувствовал и понимал, что он — в деле, наравне со всеми, что на него поглядывают с одобрением, и радовался этому.
— Что, пастухи, — свалили, стало быть, стережбу? — приветили их с завалинки мужики, собравшиеся покурить вот так, на склоне дня. — Небось, пришпарил вас, дожь-то?.. Куда силен был, бродяга, все грядки в огурешнике поразмыл.
— Да нет, чего ж, — сказал дед Иван, подходя к ним. — Промочил, конешно, а так скорый был. Под крутью и спасались.
— А молонья, молонья-то какая! — у Ракутиных тополь так и распустило донизу, раскорежило… С дровами они теперь. А што не поволяло рожь?
— Стоить, крепконогая… Так он и затронул у вас (старик так и сказал — «у вас») всего полпорядка, охальный какой дожжишка. А все за грехи: молодежь греховодит, а старики не отмаливають…
— Да-к некогда, молиться-то, — поддержал кто-то полушутя. — Днем в работе, ночью бабу шевелишь — все времена заняты… Ну, как у тебя подпасок-то?
— А хорош. Телята у него по струнке ходють, нам с ним не впервой.
— Вот и лады. А то надысь зареченские пораспустили, стыд-позор один. Отдыхать, значитца?
— Ну да.
И они пошли дальше, заторопились, потому что загонный конец улицы затопила овечья отара; там висела тяжелая в вечернем свете пыль, а здесь земля была влажной и теплой после ливня, все ребятишки босиком бегали.
— Отстерегли? — сказал отец, увидев его дома. — Ну, и ладно.
А мать, встречая его, заулыбалась радостно и участливо, словно неделю не видела:
— Небось, угонялси за день-то, сынок… Ну, ничего, отдохнешь, какие ваши годы. — И засокрушалась, вспомнив: — А ить гусей скоро стеречь, три дни, — вот с кем мороки! Видно, и не избавимся от каторги этой… Как же грозу-то переживали, я все думала, — промокли наскрозь?
— Дождь помочит — солнце высушит, — сказал отец и подмигнул Кольке. — Ничего. Ему еще назавтре работа.
— Какая такая? — вскинулась было мать.
— А валки на огороде поворошить, вот какая. Дождь-то был? — был. Вот пусть и посушит, невелик труд. И верши в обед проведать надо. Чай, не девка — помощник растет.
Федька, старший брат, все лето работавший на стройке нового коровника, уже ушел в клуб. Они ужинали втроем жареной картошкой и молоком, и Колька почти клевал носом — так вдруг, ни с того ни с сего, захотелось спать и устали ноги. Мать и отец переглянулись, усмехнулись друг другу.
— Что ж, опять спать на лапас пойдешь?
— Ага, — сказал Колька и кивнул отяжелевшей головой. — А мне дед какой охвостник сплел…
Отец помог ему закинуть на плоскую соломенную крышу лапаса тулуп с подушкой и одеялом. Колька по лестнице залез туда, расстелил тулуп под боком у копешки нового сенца, накошенного отцом по логам. После дождя оно пахло духмяно, свежо; и воздух был тонок и свеж, и пока он раздевался, ему стало зябко, отчего вдвое приятнее было залезть под одеяло на пахучую овчину, положить голову на подушку и прикрыть глаза… Пошли у него перед глазами телята, помахивая хвостами и неловко, деревянно переступая задними ногами, виделась прогретая солнцем, светлая в желтеющих травах Надежкина лощина, дед Иван разувался и гладил, растирая свои старые ноги, и щурился на светило, спрашивал: «Как ты думаешь, спомнють?..», а кузнечики шевелились и бились в Колькиной руке длинными царапкими ножками, пуская коричневый деготок… Кузнечик-кузнечик, дай деготок! Кузнечик дал и, отпущенный, летел в степные злаки и цветы, трепеща ярко-красными сухими крыльями, сам как цветок…
Он проснулся где-то заполночь и увидел над собой чудесное ночное небо, все в крупных и мелких спокойных звездах. Они горели голубоватым пламенем так далеко и ярко, что он вдруг почувствовал это расстояние и весь, до дрожи, пронзился им, сладко ужаснулся открывшемуся и опять заснул; и никогда потом он не мог т а к понять и т а к ужаснуться, желал он этого или не желал…
На заре сквозь сны он слышал звяканье подойника в материнских руках, кагаканье гусиных корогодов, провожаемых в речные луга, раза два над самым ухом, казалось, орал петух; но это не только не пробудило, а еще сильнее усыпило его, счастливого, что никуда ему торопиться не надо, что он может вволю спать и только иногда, сквозь негу и сладость зоревого сна, слышать отголоски чужих хлопот…
Я люблю тебя, детство, потому что твой дар самый нежный, самый бесценный и памятный из всех, что может получить человек за свою неспокойную жизнь на земле.
* * *Ужинать сели, когда скотина была уже управлена и улеглась отдыхать. Мать, тяжело ступая, собирала на стол: принесла и намяла с маслом сливной каши, подала лучку, малосольных огурцов, поставила, обтерев фартуком, запотевший бидончик с молоком из погреба — берегла утрешник, знала, что он больше любит холодное, не парное. Николай с отцом выпили по стаканчику «стречной», не торопясь закусывали.
— Садись, мать, хватит таскаться-то, — сказал отец. — И этого достанет. Выпей вот с нами — чай, не каждый день сыновья приезжают.
— Нет уж, — отмахнулась мать, ей и так было хорошо — сын приехал, навестил. — Видно, отпила я свое, ноги не ходют.
— А то выпила бы, все равно отдыхать-то.
Мать осторожно взяла стаканчик, пригубила, улыбнувшись сыну радостно и благодарно, и у Николая сжалось сердце. Что еще он мог сделать для них?
— Садись, мам, что стоя-то… Весь день ведь на ногах.
— Вы ешьте, а я сяду… Сяду, только вот сметаны принесу.
— Ну, стеречь вам с соседом только в Надежкиной лощине да у реки, больше негде, — говорил отец, немножко захмелев. — Скоро вот уборку начнут, на ржище можно будет гонять; ну, а пока там. Да выше по лощине-то поднимитесь, там все трава посвежее…
— Что ж, на Богатые покосы коров не гоняют теперь?
— Были богатые, — усмехнулся отец. — Да ты сам весной был, видел — взять там нечего, на Богатых-то… А стойло все на том же месте, у родничков.
— Знаю, — сказал Николай. — Рядом с телячьим.
— Вот-вот. А из стойла выгоните — так можно и в лугу, у реки, потереть скотину до вечера. В восемь и гоните домой. Мать вон уже и сумку тебе собрала.
— Палка-то есть какая-нибудь, батажок? А то в прошлый раз ни кнута, ни палки; со штакетиной пришлось, пока в лесопосадке не вырезал…
— Кнутишко нашелся, — засмеялся отец. — Твой еще, старый. Полез надысь под насест, к курям за яйцами, — а он под стропилой заткнут, дожидается. Кожа высохла, а так ничего, годится. Ну, думаю, сделаю им стречу — дружок по малолетству, как-никак. Вон он в сенцах висит, в углу.
Николай вышел ко двору покурить перед сном, захватил и кнут. Сел на скамейку и стал разглядывать его в свете, падающем из окон дома. Сыромятная кожа плетенки и правда высохла, потрескалась даже и еле гнулась, на кнутовище, отполированном его и братниной, Федькиной, руками увидел он давно вырезанные их имена… Далеко сейчас Федька отсюда, аж на Дону, в Серафимовиче. И там степь есть, хоть и не наша, не уральская… Ну, а кожа отойдет завтра в росе, отмягчеет. Цел и охвостник, сплетенный когда-то дедом Иваном. Сам старик умер года два назад, осталась одна бабка, и соседское подворье запустело, высокая соломенная крыша сарая, сложенного из белого плитняка, местами прогнила, провалилась, покосились ставни дома и палисадник сплошь зарос голенастым будылистым топинамбуром, похожим на подсолнечник на скудной сухой земле…