Сергей Крутилин - Старая скворечня (сборник)
Течение тотчас же подхватило лодку и понесло вниз, к Оке. Пристроившись поудобнее на корме, Егор толкал лодку против течения, держась поближе к кустам. Метрах в двухстах выше церкви Сотьма делала крутой поворот. Сразу же за этим поворотом открывался Силков омут. По обе стороны его росли вековые ракиты. Когда-то тут стояла мельница. Ее держал залужненский кулак и воротила Прошка Силков. Егор помнит, что еще мальчишкой он ловил пескарей с мельничной плотины. Зимой 1930 года, когда залужненские мужики объединились в колхоз, Прошку увезли на Соловки. Мельница осталась без присмотра. На зиму затворы у плотины не опустили, вешним паводком прорвало дамбу и унесло в Оку деревянные мостки вместе со сливным колесом. С тех пор много воды утекло в Сотьме, занесло илом отводные каналы, заросли шиповником и красноталом остатки дамбы; и лишь ракиты, в тени которых, бывало, мужики ставили повозки в ожидании очереди на помол, разрослись пуще прежнего. Ракиты на берегу да глубокий омут на дне реки, в том месте, где вода падала с мельничного колеса, — вот все, что осталось от старой мельницы.
Когда-то бучило тут было такой глубины, что дна не могли достать. К десятисаженному холсту привязывали пудовый камень и опускали с плотины, но бесполезно. Весенние паводки затянули бучило илом. Только и осталось название — Силков омут. Стоило теперь Егору выбросить за борт четырехметровую цепь с якорем, как лодка тут же качнулась и замерла на месте.
Место это хорошо знал Егор — оно у него было прикормлено. Каждый раз, перед тем как приступить к рыбной ловле, он бросал на дно глиняные шары, куда закатаны были остатки всякой еды: макароны, каша, хлебные корки. Так и в этот раз: убедившись, что лодку не сносит течением, Егор достал из ведерка глиняные «бомбы» с привадой и стал аккуратно опускать их на дно. Потом он набросал во все стороны пареного гороху, уселся поудобнее на скамеечке, лицом к корме, и принялся не спеша разматывать лесу. Разматывая, Егор приглядывался к жизни реки: выходит ли плотвица на поверхность глотать разбросанную им наживу, какой ветер — низовой или верховой. Наконец, изучив все, он насаживал на крючок горошину или распаренное зерно пшеницы и, поплевав на наживу, забрасывал грузильце с поплавком за борт.
Наступали самые приятные минуты. Егор сидел, держа в руке гибкое можжевеловое удилище, и, собранный и расслабленный одновременно, смотрел на поплавок. Он смотрел на поплавок, но видел все сразу: и берег реки с нависшими над водой кустами ив, и церквушку с покосившимся крестом, и черные плетни огородов, спускавшиеся вниз, к Оке, и крыши деревенских изб; он видел все это сразу, и во всем его существе был внутренний покой. Его волновало не столько ожидание удачи: клюнет или не клюнет? — сколько волновали какие-то тихие и порой ему самому даже не ясные думы. Он думал о речке: почему она с каждым годом мелеет. Думал о церквушке; думал, что лучше было бы, если б совсем сняли этот покосившийся крест. А так нехорошо получается. Как все равно что безногий свою культю показывает, так и храм на всю округу своей заброшенностью хвастается.
Но больше он думал о детях. Выучил, вывел в люди; и чисто одеты они, и денег зарабатывают много, и не пьяницы, не дебоширы, а если рассудить строго, нет в них главного. Чего? Егор и сам не мог сказать определенно: то ли гордости какой-то, то ли любви к тому, что их породило и что кормит их, а может… Нет, не мог выразить всего Егор.
Прилетал Ворчун, садился на ветку ракиты, свисавшую над водой, и подолгу наблюдал за хозяином. Чем он занят? О чем думает? Скворец начинал петь, трепыхать крыльями, стараясь обратить на себя внимание. Но Егор, казалось, не слышал и не замечал Ворчуна, а может, просто не узнавал его. Во всяком случае, Егор никогда не улыбнется, не помашет ему рукой. Сидит час-другой неподвижно. Если клюнет, он подсечет и снимет с крючка рыбу. Бывает, что и дернет поплавок, но он упустит момент, не подсечет вовремя, занятый своими думами. Неудачи Егора не огорчали. Он насаживал горошину или распаренное зерно и спокойно забрасывал удочку.
Егор не был жаден к добыче.
У него была жадность только к одному — к делу, к работе.
9
Егор еще возился с ульями, когда из избы вышли сыновья.
Иван, старший, подошел к отцу, спросил вместо приветствия:
— Ну как они — уже работают?
— Вынес только. Прилаживаю вот.
— Майский мед самый полезный, — заметил Иван.
— Постоит погода, то мед будет, а если разнепогодится, то не жди взятка.
Упираясь на здоровую ногу, Егор силился приподнять колоду, соскочившую с подставки. Пчелы, волнуясь, гудели. Выползали из летка нехотя — тощие, ленивые; ползали по ободку рамы, по рукаву Егоровой телогрейки. Одни, поразмявшись и отогревшись на солнышке после зимней спячки, улетали; другие, почистив свои кривые мохнатые лапки, снова уползали в улей.
Иван видел, что отцу тяжело и несподручно возиться одному с громоздкой колодой. Однако он не нагнулся, чтобы помочь. Постоял, наблюдая рассеянным взглядом за пчелами, зевнул раз-другой и не спеша побрел к сараю.
— Толик! — окликнул он меньшого, возившегося под навесом. — Возьми плащ, удочки для отвода глаз — и пошли. Ключ от лодки у меня.
— «Для отвода глаз»?! Кому это вы собрались «отводить» глаза? Али люди не знают, зачем вас черт на речку носит? — ворчал вслед сыновьям отец.
Егор ворчал потому, что терпеть не мог воровства. Да, да, воровства! Разве можно это назвать по-другому: за одну ночь, безо всякого труда, заграбастать в сеть целый пуд рыбы? Если ты не украл, то неси ее с реки в ведерке, как носит Егор, охотно показывая каждому встречному свою добычу. А эти — ишь чего придумали! — заворачивают свою добычу в старый плащ, чтобы никто не доглядел. Сетку они из города привезли — двойную, капроновую; сунут ее в сумку, в которой отец наживу носит; удочки же свои несут напоказ.
— Эх вы, шабашники! — в сердцах вырвалось у Егора. — Да посидели б вы вдвоем зорю… вы бы удочками больше наловили!
Но сыновья сделали вид, что не слышат ворчанья отца. А может, и в самом деле не слышали: они проспали малость и теперь очень спешили. Анатолий взял удочки, старый плащ; Иван вынул из отцовской сумки банки с наживой, надел сумку, взял в руки подсачник — тоже, разумеется, для «отвода глаз», — и тропинкой, ведущей на зады, они пошли к реке.
Поравнявшись с отцом, младший, Анатолий, остановился, окликнул Егора:
— Пап! Разогревай сковороду — сейчас судаков притащим.
— Вы уж тут без меня управляйтесь, — отозвался Егор, сдерживая нарастающее раздражение. — Я поставлю вот улей — да на работу.
— Кто ж сегодня работает?! Праздник такой.
— У нас праздников не бывает. — Егор оставил на время колоду и, разогнувшись, поглядел на меньшого.
Анатолий был парень рослый, красивый. В стеганой синтетической куртке (та же телогрейка, только вместо пуговиц и на карманах «молнии»), в спортивных брюках, плотно облегавших его икры, Анатолий казался настоящим горожанином; и отец, мечтавший когда-то, чтобы его дети были красивы и учены, все ж не мог совладать с собой.
— У нас праздников не бывает, — повторил Егор. — Небось и в праздники вам, городским, есть хочется.
— А вы работайте с заделом, как мы, — поучающе сказал Анатолий. — За пять дней — план недели на-гора! И на этом — точка.
Егор хотел возразить сыну, но сразу не нашелся, что сказать. Анатолий ждать не стал — побежал догонять брата. Следом за ним побежал Полкан. Егор постоял, провожая сыновей взглядом. «И мою удочку подхватили, черти! — подумал он. — Зацепят леской за репейник, порвут, запутают все — сиди потом весь день чини». Подумал, но не окликнул, не сказал, чтоб взяли другую. Сколько раз говорил, не слушаются. Хватают все без разбора, что попадет под руку, лишь бы не утруждать себя. «Эти на человечество не переработают», — решил Егор.
От одной этой мысли стало не по себе. Даже возиться с пчелами, что он очень любил, и то расхотелось. Егор кое-как установил колоду, но не стал ни стряхивать пыль с нее, ни проверять рамы. Он отошел в сторонку и принялся завертывать самокрутку.
Егор терпеть не мог духа сигарет, которые курили сыновья. Он сам выращивал для себя табак, сушил его на воле и в русской печке; потом резал и толок в ступке. Он считал, что от курения сигарет и папирос нет никакого толку: сунул в рот черенок — и дыми себе. Совсем иное дело самокрутка — когда мастеришь ее, в голову приходят самые дорогие мысли. Эти мысли выстроились теперь в ряд в голове Егора, и, чтобы перемолоть их, он свертывал самокрутку не спеша. Заметив, что хозяин чем-то расстроен, Ворчун спустился на дорожку, ведущую в омшаник, и кивал головой: мол, не надо расстраиваться, И-гор, дети есть дети: отлетели и пусть живут, как им хочется. Но хозяин, всегда вежливый со скворцом, на этот раз не посмотрел даже на него, настолько занят был своими мыслями.