Александр Фадеев - Последний из удэге
Сережа видел темные скобеевские улицы с бодрствующими часовыми на перекрестках, деревянные корпуса больницы со светящимися окнами. Высокий и все еще стройный отец, в белом халате, со свернутой набок черной бородкой, стоит над раненым и щупает пульс. А рядом склонилась сиделка и смотрит соболезнующим взглядом то на отца, то на раненого. "Какая это сиделка? Может быть, Фрося?" — думал Сережа, вызывая в памяти ее большое, статное, подвижное тело, и ласковое чувственное тепло разливалось по его жилам. За время похода он почти забыл о ней, а между тем в последние недели он так часто переглядывался с ней, и ее тонкие и знающие вдовьи губы так беспокоили его, что он перестал спать по ночам.
— "…Передай Сереже, — говорил телеграфист равнодушным голосом, — приехала его сестра…"
— Что?.. — Сережа вскочил.
— Сестра твоя приехала, — обернувшись, сказал Мартемьянов.
Крынкин тоже внимательно посмотрел на Сережу.
— Сестра? Лена! Когда приехала?..
— А ну спроси, правда, — сказал Мартемьянов.
Телеграфист, недовольно подобрав губы, затрещал ручкой аппарата: он не одобрял частных разговоров по прямому проводу. Несколько секунд было тихо. Потом снова чуждо, бесстрастно затрещал аппарат:
— "Вместе с Чуркиным приехала", — отчетливо сказал телеграфист.
— Значит, она уже месяц в Скобеевке?!
Сережа быстро зашагал по комнате. Сонное состояние сразу покинуло его.
"Лена? — думал он взволнованно. — Как это могло случиться?.." Он все еще не мог поверить в это. Сестра была точно неотделима от гиммеровской гостиной, в которой он видел ее в последний раз год назад, перед отъездом в деревню.
Она стояла перед ним, опустив вдоль платья голые тонкие руки, и молча, и грустно, и, как всегда, немного удивленно смотрела на него большими темными влажными глазами; сквозившая из-за гардины пыльная золотая полоса била ей в висок, и темно-русые ее прямые волосы, казалось, шевелились.
Сережу всегда смущала обстановка гиммеровского дома: мохнатые и пыльные ковры, положенные как бы для того, чтобы спотыкаться о них, уродливые золоченые кресла, круглые столики, шифоньерки, заставленные разнообразной — помесь Кавказа и Японии — экзотической дрянью, которую от неловкости хотелось с грохотом ронять на пол. А в это утро еще стоял рядом с сестрой, учтиво отвернувшись к этажерке, чужой и неприятный Сереже молодой человек — Всеволод Ланговой. Ланговой был в белом костюме; на согнутой руке он держал шляпу: он ожидал Лену, чтобы вместе идти на утренний концерт, даваемый проездом в Японию какой-то столичной знаменитостью. И, не сказав сестре на прощание хороших, настоящих слов, Сережа с стесненным сердцем вышел из гостиной.
Лена нагнала его в передней и, крепко обвив руками шею, стала целовать его в губы, глаза, щеки, — в глазах ее стояли слезы, — он не успевал ей отвечать.
— Ты меня все-таки не забывай, Сережа… Сереженька!..
Но он уже шагал по тротуару, боясь оглянуться, держа в руке выцветшую гимназическую фуражку, унося с собой грустную и злую память о солнечной пыльной полоске, бередившей его своей лживой красотой, прозрачностью и жалобностью.
"Неужели она теперь в Скобеевке? Бродит по комнатам? — думал Сережа, шагая по скрипящим половицам. — Но ведь там стоят теперь кровати Суркова и Мартемьянова?.. И что ж она — в этом своем белом платье с короткими рукавами?.. На улице все бабы будут оглядываться на нее!.."
Но тут он представил ее себе такой, какой она была уже когда-то в скобеевском доме, и сразу все стало на свое место… Да, да, ей всего девять лет, а ему шесть. Два дня тому назад похоронили мать. В комнатах стоит еще та тишина после покойника, в которой каждый звук страшен. Люди говорят вполголоса. Слышно, как Софья Михайловна — сестра матери и жена Гиммера — распоряжается укладкой вещей. Завтра она возвращается в город и забирает с собой Лену. Но Сережа не придает этому никакого значения.
Они сидят на корточках — Лена и он — в темной передней и с любопытством наблюдают за тем, как умирает маленький русый зайчишка. В сенях неуютно, холодно, пахнет полынью, — они только что нарвали ее в огороде. Зайчишка чуть дышит потненькими боками.
— Он есть хочет, — басом говорит Сережа.
— Не-ет… — Лена задумчиво смотрит на Сережу. — Слушай, — говорит она вдруг жестоким, искусительным шепотом, — тебе кого больше жалко…
Она не договаривает, но Сережа видит, как тихо вздрагивают ее большие изогнутые ресницы.
"Бедная мама! — растроганно думал он, шагая из угла в угол. — Бедная мама!.. Зачем она завещала отдать ее? Но разве она знала, что ей будет там плохо?.."
Маленькая Лена, образ которой так живо возник перед ним, совсем не походила на ту, которая приехала теперь в Скобеевку, и сам Сережа, казалось, был теперь совсем другой. Но детские воспоминания вызывали в нем столько родных непререкаемых ощущений, что ему нестерпимо захотелось домой. Он влез с ногами на подоконник, обхватил руками колени и сразу точно перенесся в другой, бестрепетный мир — тишайший мир родительских комнат. Он не слушал, о чем еще говорили по аппарату Мартемьянов с Сурковым, как Мартемьянов давал наставления Крынкину, чтобы выборы на съезд среди орочей уже провели без них, а главное — чтобы скорей высылали отряды и "чтоб все было аккуратно", — очнулся только тогда, когда Мартемьянов встряхнул его за плечо и нужно было уже уходить.
На улице они распрощались с Крынкиным. Густой беловатый туман окутывал город, — огни мутнели и расплывались в тумане. Влажный, неслышный, как дыхание, шорох реял над холодеющей землей. Но город еще не спал. Сережа разобрал слова дальней песни:
Трансваль, Трансваль, страна моя,Ты вся горишь в огне…Дальний хор подхватывал:Под деревцем развесистымЗадумчив бур сидел…
Сереже почудились вдруг слабые огни на той стороне залива.
— Что там горит? — спросил он.
— Где? — Мартемьянов обернулся. — А, так это и есть Шимынь, — сказал он возбужденно, — поселок китайский… Помнишь, что удэгей называл?..
"Удэге?" — с удивлением подумал Сережа.
— А мы зайдем к ним? — спросил он, чувствуя, что едва не совершил сейчас измены, которой никогда бы не простил себе.
— К кому? К удэгеям?..
Несколько секунд слышны были только их тяжелые шаги в тумане.
— На денек забежим, пожалуй, — глухо сказал Мартемьянов.
VII
Лена приехала в Скобеевку через неделю после того, как Мартемьянов и Сережа отправились в свой поход по области.
С чувством робости, грусти, смутной надежды и обреченности переступила она порог отчего дома. В доме жили чужие люди. Положив у ног саквояж с кое-каким бельем, двумя платьями и парой туфель без каблуков — весь ее багаж, — Лена, в коричневом мятом сарафане, с запыленными после дороги ресницами, сидела на кухне на сундуке, потная и несчастная.
— Вот ты какая стала. Бедная ты моя, бедная…
Аксинья Наумовна — старая прислуга Костенецких, приехавшая с ними еще из России и жившая в доме на правах члена семьи, — подперев щеку, с жалостью смотрела на Лену.
— И запылилась-то вся, да уж я тебя вымою, кралечку нашу, — и вымою, и почищу, и накормлю, — говорила она, смахивая мизинцем слезу.
— А папа тоже в отъезде?
— В больнице папа… Не знаю, куда уж и пристроить тебя…
В комнатах стояли чужие запахи. Большой портрет матери по-прежнему висел в столовой. И как же все стронулось в Лене, когда она встретила милый усталый взгляд! Мама!.. Десять лет прошло, целая жизнь…
Тот же старинный громоздкий буфет у стены, с посудой на верхних полках и комплектами «Нивы» и "Русского богатства" на нижних; буфет точно приземистей стал, одряхлел. В детской — две чужие кровати; грубые одеяла, полотенца; солдатское ружье в углу.
Аксинья Наумовна ходила следом.
— Да ты умойся, поешь, — говорила она, — сейчас я велю баньку… баньку тебе…
Она поднесла к глазам передник.
Лена, отказавшись от еды и так и не умывшись, пошла в больницу к отцу.
Был какой-то праздник; весь больничный двор был заставлен подводами с больными из соседних деревень. Низкорослые разномастные лошади уныло жевали соломку у коновязей. Мужики в чистых рубахах и бабы в белых платочках и выцветших повойниках, — некоторые с ребятами, — ожидая приема, группами сидели на лужайке, на крыльце или спали на возах.
Полно народу было и в приемной. Лену обдал больничный запах, так хорошо знакомый ей: последние полгода она работала сестрой в колчаковском госпитале. В амбулатории, где больных принимал старший фельдшер, Лене сказали, что доктор занят на операции, но скоро освободится. Не назвав себя, Лена вернулась в приемную и робко села рядом с толстой старухой в валенках на белую засиженную скамью, откуда только что поднялся вызванный на прием парень с пустым рукавом.