Александр Коноплин - Шесть зим и одно лето
В течение дня Нестеренко вызывал поочередно всех, кто был в тот день в парке Челюскинцев. Последним, вторично, вызвал Денисова. Вернулся Мишка поздно, после «отбоя». Лежал, думал.
— И чего он копает? Ну, хотел парень повеситься — кому какое дело? Может, невеста другому подвернула.
— Солдат — человек казенный. Вроде вот этой тумбочки. Батарейное имущество, и мы с тобой за него в ответе.
Мои глаза слипались. Не припомню случая, чтобы когда-нибудь я засыпал дольше минуты…
— А я знаю чего! — вдруг вскидывается Мишка. — Неувязочка вышла с покойниками! Растрезвонили насчет зверств фашистов, а трупам-то не четыре годочка, а все одиннадцать! Откуда в тридцать седьмом году здесь фашисты?
— Каким трупам? — я успел задремать. — Ах, этим… И чего вы к ним привязались? Мало ты их видел за войну… — но тут я просыпаюсь окончательно. — Слушай, выходит, это — еще до немцев? То-то они все голые, и руки… Я хотел сказать, кости скручены колючей проволокой. И потом, немцы в затылок не стреляли, они — из автоматов, очередью…
Мишка нашел мои глаза в полутьме казармы.
— Прозреваешь помаленьку? Долго же до тебя доходит. Тут главное лицо — твой Лисейчиков. Нестеренко его прямо в санчасти допрашивал. Мне Лешка Боев сказал.
— Вот здорово! — я привстал на локте. — Выходит, Лисейчиков знал и не сказал? Завтра схожу к нему и всё…
Мишка свистнул.
— Завтра его здесь не будет.
— Действительно… Тогда, может, сейчас, пока не поздно?
Мишка с минуту раздумывает.
— Вот что, ты туда не ходи. Контрразведка — это тебе не шуточки, а я с ними умею разговаривать. Помкомвзвода все-таки, а он мой боец… — Надевая гимнастерку, зачем-то информирует:
— В отдельной палате он. И часовой у двери. Ну, пока. Если взводный спросит, скажешь, к Полосину пошел. Сигарет просил кореш.
После его ухода я мгновенно засыпаю. Блаженны эти минуты на солдатчине. Никогда после, в самой мирной распрекрасной жизни, не будет ни у кого из нас такого одуряющего, ошеломительно сладкого и крепкого, как бимбер[6], сна. Однако солдатчина научила и другому: просыпаться в точно назначенное время. Без пяти шесть я был уже на ногах. И с удивлением увидел, что Денисова, на нарах нет. Потрогав холодный тюфяк, пошел в коридор — иногда, перед ненастьем, у Мишки болело плечо, он выходил из казармы покурить. Но и в коридоре его не было. Дневальный его тоже не видел. Надев гимнастерку, ремень и пилотку, я вышел из казармы. В подразделениях, как петухи на утренней заре, перекликались дневальные — орали «подъем». От казармы до санчасти метров сто. Пустынен плац, но даже в такой час одинокому бойцу не полагается передвигаться шагом. Только рысью! Ибо не может быть одинокого бойца, шествующего сам по себе, а есть солдат, исполняющий чье-то приказание. Поэтому я побежал.
Здание санчасти было самым старым во всем комплексе Пушкинских казарм и, как и сами казармы, за последние сто лет не изменяло своему назначению. Даже стены в нем пропахли карболкой и йодом, а дубовые ступени на лестнице стерлись до такой степени, что сучки выпирали вверх сантиметра на полтора. Эти ступени помнили шаги минского генерал-губернатора и польских легионеров, революционных матросов и немецких солдат.
И, конечно, мои. В санчасти работает санитаром Лешка Боев — мой земляк и бывший однокашник по средней школе, а поскольку с фармацевтами здесь туго, он заведует святая святых — аптечкой, где хранится спирт. У каждого уважающего себя полкового «сачка» есть своя «кабинка» — крохотная комнатка под лестницей или на чердаке с топчаном, тумбочкой и портретом товарища Сталина на видном месте. А также своя гордость. Лешка — прохиндей, стоныга и жмот, его два раза били в клубе и один — в городе. Но еще ни разу никому он не открыл своей аптечки. Никому, кроме меня. Ради такого исключения я должен изображать уважение к его особе.
А также, время от времени, в людном месте «вспоминать», что Лешка Боев — бывший студент первого курса медицинского института, что его мама работает в областном комитете партии, а папа состоял в личной охране товарища Ленина…
Убедившись, что рядом никого нет, я осторожно стучу согнутым пальцем в фанерную дверь. Сегодня мне не до спирта. Сегодня я обеспокоен: пропал мой лучший друг Мишка Денисов! Исчез после того, как побывал здесь!
На стук никто не отозвался. Повторив, я припал губами к замочной скважине.
— Леша, это я, Серега Слонов, твой земляк!
Кто-то крепко взял меня сзади за оба локтя. Повернув голову, я увидел двух незнакомых сержантов, выше меня на целую голову.
— Вы чего, ребята? — я сделал попытку освободиться и вскрикнул от боли — мне заломили руку за спину. — Вы что, охренели? Больно же!
В ту же секунду я получил такой удар «под дых», что глаза полезли из орбит, и — следом — удар ладонью по почке. Профессионалы. Переведя дыхание, спросил:
— Скажите хоть за что. Что я такого сделал?
— Что сделал, расскажешь сам, — произнес кто-то сзади.
Скосив глаза, я увидел майора Нестеренко. Он смотрел на меня и улыбался.
— Товарищ майор! — обрадовался я. — Скажите им! Ненормальные какие-то…
— Уже сказал, — ответил майор и качнул головой: — Ведите, Булыгин.
Все дальнейшее еще много дней спустя казалось мне сном. Влекомый сержантами, я двинулся по песчаной дорожке в сторону ворот, миновал казарму, возле которой строилась вторая батарея.
Вывели за проходную, в которой вместо наших были краснопогонники с автоматами, и вышли на Логойский тракт. У проходной стоял «студебеккер», крытый брезентом, поодаль еще три. Сильные руки подхватили меня под мышки и подняли наверх, прямо через борт. Там другие, такие же сильные, швырнули на дно кузова. Сержанты сели на скамейки, и один из них, пнув меня сапогом в бок, сказал:
— На спину ляжь! Порядка не знаешь?
Я лег на спину. «Студебеккер» тронулся.
Глава вторая. ПЯТЫЙ УГОЛ
Человек не может стать совершенным, не посидев какое-то время в тюрьме.
Р. ТагорМеня арестовали в день рождения, двадцать шестого августа тысяча девятьсот сорок восьмого года. Сутки держали в подземелье с кирпичным полом и сводчатым потолком. Никогда не видевший тюрьмы, я решил, что это и есть моя темница, и упал духом. Над дверью тускло светила лампочка, откуда-то сильно дуло.
Обследовав помещение, я обнаружил в каменной нише зарешеченное окно. Подвал был старый, кирпичи от сырости кое-где вывалились, поэтому мне удалось без труда добраться до окна и просунуть руку между прутьями. Стекла не было. У стены стоял пустой ларь. Я лег на него и хотел уснуть, — на солдатчине нельзя пропускать мимо три вещи: женщину, сон и обед, — но в замке лязгнул ключ, Дверь со скрипом отворилась, и бравый старшина-краснопогонник зычно крикнул:
— Принимай баланду, контра!
Бритоголовый солдат в гимнастерке без погон и ремня, с очень бледным, неживым лицом, опустил помятую алюминиевую миску в бак и протянул мне.
— Ложка есть? — спросил старшина, почему-то внимательно ко мне присматриваясь. — Какой же ты солдат без ложки? Евстигнеев, дай ему свою.
Бритоголовый протянул мне ложку, шепнув:
— Из какой части? Когда взяли?
— Не разговаривать! — рявкнул старшина.
От еды я, наверное, не откажусь и на эшафоте.
— Пайку возьми, — сказал старшина, любуясь моим аппетитом, — тебе сегодня не положено, да делать нечего: свой.
Я всмотрелся и узнал бывшего помкомвзвода второй батареи Лазарева, отчисленного из части год назад. Ходили слухи, что его направили в какое-то военное училище, но были и другие, согласно которым как раз в это время в воинских частях проходил набор в войска МВД и МГБ — стране социализма не хватало штатных конвойных, исполнителей и тюремных надзирателей.
— Вот ты где, — не скрывая радости, произнес я: хоть и тюремщик, а все-таки свой…
— Да со мной все в порядке, я на месте, а вот как ты попал к нам, в КПЗ[7]? Сюда за драку не сажают, на то есть гауптвахта.
— Не знаю, — честно признался я, — схватили ни с того ни с сего да еще накостыляли.
— Ни с того ни с сего у нас не хватают, — сказал старшина, предварительно оглянувшись. — Кого еще из наших взяли?
— Да, наверное, меня одного. Ты дай мне карандаш и бумагу с конвертом, домой напишу, чтобы не волновались.
— Вот это правильно, — одобрил Лазарев, куда-то отлучился и вернулся с конвертом и бумагой, — заодно и дружкам своим черкни, мол, так и так… Психуют, поди.
— Им — тоже, — беспечно согласился я и стал писать. Сначала маме. Но о чем? О том, что меня вдруг посадили в тюрьму? Глупо. На «губе» случалось сидеть и по пятнадцати суток и то не писал, а тут дня не прошло — жалуюсь… Я скомкал листок и попросил другой, Лазарев безропотно дал. Написав о главном, я сложил листок пополам, вложил в конверт и чернильным карандашом вывел адрес: в/ч 67985, первая батарея, Денисову, Полосину, Шевченко. Передавая письмо Лазареву, заметил, что он чем-то недоволен.