Ольга Берггольц - Дневные звёзды
Повторяю и подчеркиваю, я вовсе не хочу сказать, что Главная книга может быть только дневником, мемуарами, только прямой автобиографией, и совсем не каждый писатель может и должен выступить с такой книгой, в такой форме. Но если говорить об облике Главной книги, появления которой я вместе со множеством писателей и читателей особенно горячо жду, о создании которой, как о деле всей жизни, мечтаю сама, то в представлении моем она ближе всего подходит именно к «Былому и думам», гениальному роману о человеческом духе, роману, не имеющему себе подобий в мировой литературе. Но советская литература должна создать его. Мне кажется иногда, что уже все подготовлено для его появления. Мне кажется иногда, что уже рядом с собой я чувствую локоть, прикосновение «нашего Герцена», необходимого нам не менее, чем Гоголь и Щедрин. И готова отдать ему все, что ему потребуется, пусть и жизнь, и имя мое бесследно растворятся в его имени, я буду счастлива, если ему пригодится хоть одна написанная мной строка, хоть одна дневниковая запись, хоть одна мысль или чувство!..
Писатель пишет свою Главную книгу непрерывно, иногда с самого детства. Чаще всего это дневник, разумеется не пишущийся с расчетом на торжественную публикацию при жизни. У некоторых дневник — потребность. Не потребность «самолюбования» или «самоковыряния», как полагают литературные мещане, скрытники и скопцы, а сначала инстинктивное, но со зрелостью все более осознаваемое ощущение значительности всеобщей жизни, проходящей сквозь его жизнь, а может быть, вернее сказать — ощущение значительности своей жизни, неотделимой от жизни всеобщей.
Конечно, дневники ведут не одни писатели. При этом потребность вести дневник и у литераторов, и у нелитераторов возникает в некоторые периоды с особой остротой. Так, огромное число ленинградцев самых разнообразных возрастов, профессий и положений вели дневники в дни блокады. Я прочла множество блокадных дневников, писанных при темных коптилках, в перчатках, руками, еле державшими перо от слабости (чаще — карандаш: чернила замерзали), записи некоторых дневников обрывались в минуту смерти автора. То опаляюще, то леденяще дышит победоносная ленинградская трагедия со многих и многих страниц этих дневников, где с полной откровенностью человек пишет о своих повседневных заботах, усилиях, скорбях, радостях. И, как правило, «свое», «глубоко личное» есть в то же время всеобщее, а общее, народное становится глубоко личным, воистину человечным. История вдруг говорит живым, простым человеческим голосом.
Я сказала, что писатель пишет свою Главную книгу непрерывно, идет к ней все время, мечтает о ней неустанно.
Очень часто кажется: «Вот то, что я пишу, и есть наконец самое главное, вот тут-то я и выражу все самое свое тайное и драгоценное, необходимое согражданам. Вот она — Главная книга, я пишу ее…» Но книга написана, и видишь, что это опять не она, или только подступ к ней, или отступление от нее. Поэтому Главная книга как бы всегда в черновике, вечный черновик. Потому что она находится в непрерывном движении, совпадающем с движением жизни с ростом и движением сознания писателя. О чем бы она ни была, она по мере движения жизни и сознания вбирает в себя все больше и больше, все время требует дополнений даже задним числом, даже дополнений из прошлого, встающего по-новому. Сама жизнь и обретаемая в ней истина все время держат свою суровую корректуру над Главной книгой. Она ветвится, рождает отдельные самостоятельные произведения, которые не более чем ее деталь, она обрастает сносками, массой заметок на полях — к тому, что написано, к тому, что напечатано, а иногда только задумано или набросано. И, может быть, именно эти сноски, заметки на полях, дневниковые раздумья и есть то, что станет основой, «вдохнет душу живую» в будущую книгу и сделает ее Главной. Быть может, она так и останется черновиком, быть может, ее так и нужно печатать?
…И у меня, как и у других писателей, есть Главная книга, которая вся еще впереди, отрывки из которой рассеяны и в том, что напечатано стихами и прозой, и в том, что держится пока еще в черновике, в столе, или только в сердце, в памяти. Но все больше хочется все это собрать, попытаться объединить, воплотить. Наверное, это опять будет не она, но уже наступило то время своей и общей жизни, когда, начиная любую работу, даже газетную, не можешь не думать о Главной книге, не можешь не надеяться, что это — путь к ней, приближение, пусть хотя бы на шаг, но уже реальное приближение.
Я уже говорила, что Главная книга должна начаться с самого детства, с первых страниц жизни… И вот потому в прошлом году я поехала в город детства, в город счастливейшего сна, — по следам Главной книги, которая все еще впереди, только в черновике… Как никогда, возникла потребность начать с начала, с истоков сознания, с далекого, но неувядающего прошлого — моего и моей страны. Но то, что вы уже прочитали и прочтете на этих страницах, еще не Главная книга, это еще не из нее, не только для нее, только шаги к ней, только черновики черновика — вечного черновика. Но так как многие идут сейчас к ней, к Главной книге, может быть, это чем-нибудь поможет общим поискам? Я только пока хочу описать здесь поездку в город детства — не больше…
«Это мое!»
И вот синим июльским днем прошлого года отчалил маленький теплоход «Георгий Седов» от Химок и направился по каналу имени Москвы, по Волге к Угличу.
Я с терпеливой покорностью ждала конца многочисленных шлюзований, уже испытанных однажды на этом канале, и, как и в первый раз, когда теплоход опускался в темную пещеру шлюза, мне казалось, что мы никогда отсюда не выберемся. Мы вошли в Большую Волгу, когда поднималась огромная, тяжелая, темно-золотая луна в прозрачном и тихом небе и еще не совсем погас розоватый свет на западе. Несказанный покой царил вокруг, и милая, добрая, не давящая, не поражающая дикой красой, а ласкающая своим простором русская природа взахлеб, настежь, щедро раскрывалась перед глазами и сердцем… «Приюти ты в далях необъятных! Как и жить и плакать без тебя?» Я твердила эти строки Блока как собственную мольбу. О, правда, правда, даже плакать без тебя нельзя, даже горевать. Ничего без тебя нельзя. А если ты есть, то все будет, все вернется, даже то, что кажется сейчас невозвратимым. И даже любовь вернется… Строки стихов — чужих и своих — вскипали и уходили, и они были о разном, о многом…
О Родине и о любви, —они во мне неразделимы…
о «золотой свадьбе» —
Ни до серебряной и вы до золотой,всем ясно, я не доживу с тобой.Зато у нас железная была —по кромке смерти на войне прошла.Всем золотым ее не уступлю:все так же, как в железную, люблю…
о калязинской колокольне —
о том, как вся она, белея,из тихих-тихих вод встает,и облака идут над неюи у подножия ее.Стоит, отражена в зеркальной,в бездонно-чистой высоте,как бы дивясь своей печальнойстаринной русской красоте;как будто говоря: «Глядите ж,я с вами — всей своей красой…»О город Китеж, город Китеж,бесстрашно вставший над водой!
Наш теплоходик осторожно, тихо, как будто бы с глубоким уважением, огибал колокольню полузатопленного города, а она в ясном и добром лунном снеге, вся до маковки отраженная в воде, была так прекрасна, что, как в детстве, хотелось протянуть к ней руку и воскликнуть: «Это мое!»
Была у нас в детстве, в Угличе, такая игра… да нет, пожалуй, не игра, а что-то серьезнее: вот если увидишь что-нибудь поразившее воображение — красивого человека, необыкновенный домик, какой-то удивительный уголок в лесу — и если первый протянешь к этому руку и крикнешь: «Чур, это мое!» — то это и будет твоим, и ты можешь делать с этим что хочешь. Например, если это здание, дом, ты можешь населить его кем хочешь, рассказывать о них и о том, как они там живут, какие там комнаты или как ты сам там будешь жить. Если это человек, ты можешь вообразить о нем все, что тебе хочется, дать ему любую жизнь, словом, все можешь ты в воображении своем сделать с тем, что стало твоим. Но самое главное, что это — картина, город, человек — твое и никто из ребят не может уже покуситься на это, потому что все знают, что оно — твое, и ты сам знаешь. И не было никаких сомнений, что это действительно принадлежит тебе. Тогдашнюю удивительно абсолютную уверенность в праве нерушимого обладания я помню по сей день, «Моей» была картина Куинджи «Лунная ночь на Днепре»; «моей» была старшеклассница Таня Козлова, девушка с круглым русским лицом и тихими, большими серо-голубыми глазами, не красавица, даже немножко курносая, но такая милая, что глаз нельзя было отвести; она и не знала, что она — «моя». «Моим» стал Севастополь, матрос Кошка и адмирал Нахимов, когда мы прочитали книжки Лукашевич и Станюковича об обороне Севастополя; Муська мне ужасно завидовала, и хотя я великодушно уступала ей французов и далее Наполеона, она говорила: «Куда мне их…» Потом еще «моим» был один ручеек в лесу, выбегавший из-под зелено-мшистого, точно плюшевого камня, прозрачный, неистово светящийся и ужасно ворчливый. Он ворчал и бормотал почти по-человечески, во всяком случае одно слово, которое он баском упрямо твердил — «буду-буду-буду-буду…» — было слышно совершенно ясно… Кем он собрался быть — он не говорил… Наверное, каким-нибудь чудным водопадом, но где-то так далеко, куда мы не могли дойти. Да много чего у меня было в детстве, столько богатств, столько «моего», что и не вспомнить… Да, еще «моей» была валдайская дуга в тереме Димитрия-царевича в Угличе, но о ней я расскажу особо…