Анатолий Шишко - Конец здравого смысла (сборник)
Для Аркадия было большой радостью, что Тамара теперь не стремилась, как прежде, каждую минуту уйти из дома. У нее почти не появлялось того трагического выражения, с которым она иногда сидела по целым дням с устремленными в одну точку глазами.
— Я не знаю, как тебя благодарить, — говорил иногда Аркадий Кислякову, — ты так благотворно повлиял на Тамару. Мне было больно смотреть на нее, когда она просиживала целые часы в каком-то окаменении. Вот так же, но только в меньшей степени, влияли на нее дядя Мишук и Левочка. Они, правда, были оба несколько примитивные, хотя и прекрасной души люди.
Если Тамара в первое время удерживала Аркадия около себя, когда они сидели втроем на диване, и даже не позволяла ходить по комнате, то теперь она старалась под всякими предлогами избавиться от его присутствия. При чем делала это так явно, что становилось иногда жутко. Или начинала расспрашивать мужа, не пойдет ли он куда-нибудь сегодня вечером, а если пойдет, то долго ли пробудет.
Когда же Аркадий приходил откуда-нибудь и подходил к ней с ласковым жестом, она, поморщившись, уклонялась от его ласки и говорила:
— Я устала, оставь.
А когда он все-таки целовал ее в голову, она с досадой отталкивала его. И целовал ее теперь всегда Аркадий, а не она, как было прежде. Она только пассивно допускала это.
Кислякову казалось странно при этом, неужели Аркадий, умный человек, не видит происшедшей в ней перемены по отношению к нему. Уж раз женщина становится пассивна в ласке и только терпит ее — значит, наверное что-то есть… Это аксиома.
Потом у нее стала проявляться явная раздражительность при всяком обращении к ней Аркадия. Прежде у нее была к нему повышенная нежность, как бы в благодарность за то, что он предоставил ей своего друга и служил соединительным звеном между ним и ею.
Теперь потребность в его посредничестве исчезла, и с нею исчезла нежность к Аркадию. Ее уже все в нем раздражало. Стоило ему не расслышать и переспросить у нее, как она, раздраженно поморщившись, говорила:
— Если ты плохо слышишь, то садись так, чтобы не приходилось повторять тебе по десять раз.
Если Аркадий в чем-нибудь поправлял ее или говорил, что это не так, как она сказала, — она закусывала губы и спрашивала:
— Значит, я лгу?.. Мне рассказали так.
— Да не в том дело, что ты лжешь, а просто тебе неверно рассказали.
— Я вовсе не собираюсь быть справочным бюро, — говорила с раздражением Тамара. — Я рассказываю, что слы-ша-ла, вот и все. А у нас дома, оказывается, рта нельзя раскрыть, чтобы тебя не остановили и не потребовали точной справки о достоверности.
Но самые тяжелые сцены были на почве экономических вопросов.
Иногда Аркадий приходил, когда Тамара штопала чулки. Чулки — это было самое больное ее место.
— Брось, что ты взялась, — говорил он.
Тамара, закусив губы, сначала ничего не отвечала, потом у нее прорывалось:
— Если бы у меня были новые, приличные чулки, я бы тогда не штопала старых. Мне скоро придется носить длинную юбку, чтобы прикрыть дыры. Все порядочные женщины…
— Ну, милая, голубчик мой, нельзя же при наших средствах платить по восемнадцати рублей за пару.
Тамара молчала. А Кисляков, который был тут же, сидел, как на иголках: она, вероятно, думает про него, что он скуп, как идол. За обеды платит по тридцати рублей, а женщине, с которой живет и которая ради него обманывает мужа, не может подарить пары шелковых чулок.
У него же и было-то всего двадцать рублей благодаря этому несчастному обеду. И на что он будет жить еще две недели до приезда Елены Викторовны — одному Богу известно.
Чем больше пытался разубеждать ее и успокаивать Аркадий, тем больше она раздражалась.
Если Тамара, придя домой в хорошем настроении, заставала обоих, то она, едва подставив щеку Аркадию, сама целовала Кислякова. И при этом в ней всегда бывали такая стремительность и откровенное предпочтение, повышенная ласковость и внимание к нему на глазах у мужа, что Кисляков невольно несколько отстранялся от нее, чтобы умерить ее активность в отношешении к нему. Иногда он чувствовал даже против нее досаду и раздражение, так как она не хотела думать ни о какой осторожности. Его привилегированное положение в отношениях к нему Тамары провело между ним и Аркадием какую-то невидимую черту несвободы в его отношениях с другом.
XXXV
Когда Кисляков пришел к Аркадию, тот был один и, лежа на диване головой в сторону окна, держал в руках книгу, но смотрел мимо нее, задумавшись о чем-то. У него был усталый, болезненный вид.
Увидев друга, он отложил книгу, снял с уставших глаз пенснэ и встал с дивана.
— Это ты?..
Он поздоровался, походил по комнате и сказал:
— Я сейчас читал и думал о том, что мы совершенно отвыкли иметь свои личные мысли. Мы боимся теперь правды перед самими собой. Мы скоро будем совершенно пустыми. Перестаешь верить в значительность и даже просто в существование самого себя, как отдельного мира. Потому что все кругом живет, как масса, не имеющая в себе никакого внутреннего мира.
Он остановился и помолчал, потом продолжал:
— Сейчас нельзя жить, не имея около себя души, которая понимала бы все до последних глубин из того, что в тебе есть. Это всегда нуждается в восприемнике, иначе потеряешь способность духовной жизни. Мы, т. е. те, кто еще сохранил себя среди шумного, чуждого нам потока, должны соединиться в своего рода «церковь», что ли, чтобы пронести нашу правду, общечеловеческую истину сквозь эту эпоху и спасти ее от гибели. И она не погибнет. Я верю, что душа человека, встречаясь с вечной истиной, чувствует эту истину, несмотря ни на что. Этого убить ничем нельзя.
Говоря это, он стоял и смотрел куда-то вдаль.
— Мы должны знать, что в истории человечества бывают эпохи, когда человек надолго отходит от того божественного, что есть в нем. У него остается только внешнее, животное — его механическая сила, способности, но внутри — ничего. Но я верю, что скоро-скоро человек почувствует великую тоску от ничтожества внешних дел и вернется к своей забытой душе.
В другое время Кисляков, заслышав такой разговор, сразу бы оживился. Но сейчас он сидел в напряженном состоянии. Он хотел было, до прихода Тамары как-нибудь спросить Аркадия, были ли у него от нее дети. А тот завел такой разговор, что с него на детей никак не свернешь.
Он слушал Аркадия и в каждом его слове видел с необычайной яркостью интеллигентский, идеалистический оттенок. Ему даже было стыдно при мысли, что если бы вдруг хоть тот же Полухин послушал этот разговор о нашей правде и общечеловеческой истине с тоской по «забытой душе». Он впервые с особенной остротой почувствовал, что Аркадий не только остался на той позиции, на какой он был прежде, а и шагнул далеко назад: от него веяло какой-то мертвой интеллигентщиной, от своего жизненного краха повернувшей к религии.
Но сказать это в глаза другу было невозможно, в особенности после его слов о церкви. Было даже неловко молчать, чтобы не показаться ему чужим, непонимающим интимнейших мыслей; поэтому Кисляков изредка говорил: «Верно», — или, для разнообразия: «Да, это глубоко верно».
— Человек когда-нибудь вспомнит о своей заброшенной душе, — продолжал Аркадий, — но настолько велика их сила, что мы (если смело сказать страшную правду) уже потеряли веру в те истины, которые мы признавали, как общечеловеческие святыни (двигатель жизни — любовь, а не борьба; правда одна для всех, а не для своих только). Даже вера в гений и мудрость побледнели и выцвели под напором их постоянных утверждений, что право на существование имеют только их идеи, что будущее только за ними. Вот в чем ужас!
И опять Кисляков вспомнил почему-то Галахова с его унылым монашеским видом и, посмотрев на Аркадия, подумал о том, что в каждом идеалисте-интеллигенте есть что-то иноческое, монашеское, совершенно негодное для жизни.
— Ужас еще и в том, — продолжал Аркадий, ходя по комнате медленными крупными шагами, — что ведь мы действительно гибнем и вырождаемся. Большинство из нас потеряло волю к жизни и не производит потомства. Нам все равно, что будет после нас. И, значит, все позволено!
Кисляков, с остекляневшими глазами напряженно ждавший случая для удобного перехода к интересовавшему его вопросу, встрепенулся при последней фразе о потомстве, как заснувший пассажир от звонка вышедшего поезда. Аркадий даже с удивлением посмотрел на него.
— А что у тебя… детей не было? — спросил, покраснев, Кисляков.
— Нет. У Тамары какой-то исключительный страх перед появлением ребенка. Вот и это характерно для вырождения — женщина начинает бояться боли родов, неудобств, связанных с появлением ребенка в плохих жилищных условиях. Возьми наш дом: здесь живут почти исключительно интеллигенты, люди научной мысли, художники, — и что же — на двадцать четыре семьи у нас один ребенок и восемнадцать собак.