Л. Пантелеев - Том 4. Наша Маша. Литературные портреты
Еще в первые дни, когда он читал мне о далеких днях своего майкопского детства, меня поражала его память, поражали такие наимельчайшие подробности, как оттенок травы, погода, стоявшая в тот день, о котором шел рассказ…
– Неужели ты помнишь это? – спрашивал я. – Неужели все это было именно так, именно со всеми этими подробностями?
– Да, именно так, именно с этими подробностями, – отвечал он. – Когда я начинал эту работу, я дал себе слово писать только правду. Между прочим, врать и не очень интересно.
Не знаю, насколько это соответствовало истине, то есть удалось ли ему сдержать до конца свое слово. Ведь основное занятие писателя – сочинять, то есть именно врать… Впрочем, в том жанре, о котором идет речь, правдивость, достоверность действительно стоят очень дорого. Начнешь сочинять, придумывать, додумывать – и все рассыпается, разваливается.
Нет, Шварц недаром говорил, что «врать неинтересно». Одно из главных достоинств его книги – то, что в ней жизненная и так называемая художественная правда гармонично сливаются: веришь и радуешься каждому слову. И ни в одном случае твое ухо не оскорбляет фальшь.
Только в очень редких, в исключительных случаях Шварц уклоняется от взятого курса. Я имею в виду некоторые его литературные портреты. Два-три из них сделаны грубовато, однолинейно, они жестоки и несправедливы по отношению к тем, кого он писал. Я говорил ему об этом, и он соглашался:
– Да, написалось под влиянием минуты. Да, Икс совсем не такой. Я как-нибудь непременно перепишу.
И не успел, не переписал.
Огорчительно, если читатель по этим случайным страницам в неверном свете представит себе не только тех, кого изобразил Шварц, но и самого Шварца.
* * *Был ли он добрым? Да, несомненно, он был человек очень добрый. Но добряком (толстым добряком), каким он мог показаться не очень внимательному наблюдателю, Евгений Львович никогда не был.
Он умел сердиться (хотя умел и сдерживать себя). Умел невзлюбить и даже возненавидеть подлеца, нехорошего человека и просто человека, обидевшего его (хотя умел, когда нужно, заставить себя и простить обиду).
Но тут не обойдешься без несколько тривиальной оговорки: Евгений Львович был человек сложный.
В молодости он крепко дружил с Николаем Олейниковым. Это была неразлучная пара. Много лет в наших литературных кругах Шварц и Олейников звучало как Орест и Пилад, Ромул и Рем или Ильф и Петров…
И вот, спустя много лет после трагической гибели Олейникова, Евгений Львович читает мне свои «ме». И там встречается такая фраза:
«Мой лучший друг и закадычный враг Николай Макарович Олейников…»
Тот, кто знал Олейникова только как очень своеобразного поэта, отличного журнального редактора, каламбуриста и острослова, тот вряд ли поймет, что кроется за этим страшноватым шварцевским парадоксом. Я тоже не знаю подробностей их «дружбы-вражды», но знаю, что их отношения не были простыми и безоблачными. В Олейникове было нечто демоническое. Употребляю это немодное слово потому, что другого подыскать не мог. Тем более что это выражение самого Шварца.
* * *Связывало нас с Евгением Львовичем, по-видимому, еще и то, что были мы с ним «прямые противоположности». Я – нелюдим, замкнутый, молчальник. Он – веселый, красноречивый, общительный, из тех, кто часа не может провести в одиночестве.
Количество знакомых, с которыми он раскланивался или заговаривал на прогулке, меня иногда просто пугало. Круг его знакомств (так же как и круг интересов) был необозримо широк. Он вступал в разговор (и увлеченно поддерживал этот разговор) и с собратьями по перу, и с музыкантом, и с врачом, и с парикмахером, и с ученым-ботаником, и с официантом, и с человеком любой другой профессии. За маленьким обеденным столом в кухне голубого дома можно было встретить и моряка дальнего плавания, и актеров, и художников, и кинорежиссеров, и школьного учителя, и юного студента, и маститого академика, и патологоанатома, и священника…
Это не было «всеядностью». Это был настоящий художнический, а следовательно, и человеческий интерес к людям.
При этом надо помнить, что далеко не все, с кем Шварц был знаком, и даже не все, с кем он был на «ты», имели доступ в его дом. Может быть, он сам и пустил бы, да не пускала Екатерина Ивановна, человек сложный, нелегкий, даже трудный, но честный, прямолинейный. Я много лет знал эту женщину и не переставал удивляться, как сложно и даже причудливо сочетались в ней черты русские, московские, черкизовские с чем-то туманным, английским, диккенсовским… Впрочем, не о ней сейчас речь.
* * *Он постоянно был чем-нибудь или кем-нибудь увлечен. Не было случая, чтобы он встретил тебя ленивым вопросом:
– Ну, как живешь?
Или:
– Что нового?
Нет, он всегда хотел первым подарить тебя чем-нибудь, хотя бы шуткой, анекдотом, последним газетным сообщением.
– Знаешь, вчера вечером Акимов рассказывал…
Или:
– Вчера были Германы у нас. Удивительно смешную историю рассказал Юрий Павлович…
Или:
– Видел сегодня на вокзале Мишу Слонимского. Он только что из Ленинграда. Говорит, что…
Другой раз он встречает тебя с огромной книжищей в руках. Оказывается, купил третьего дня у букиниста старую «Ниву», вечером проглядывал ее и – смотри, на что наткнулся! Описание коронации Николая II, написанное в восторженных, подхалимских тонах. Самое интересное – подпись под статьей: Вл. Ив. Немирович-Данченко.
– Здорово?! А? Ты садись, послушай, до чего же это похоже…
И он с пафосом читает верноподданнейшую, аллилуйную статейку, многие выражения которой кажутся чем-то очень знакомыми.
А завтра утром он покажет тебе (и весь будет сиять при этом) большой стеклянный шар-поплавок, найденный им рано утром на берегу залива… Или поставит на проигрыватель пластинку с новым концертом Свиридова…
– Садись, послушай. А? Здорово, правда?! А я ведь его почти не знал, этого Свиридова…
Даже больной, лежа в постели, он встречал тебя открытием:
– Смотри, какой замечательный писатель был Атава-Терпигорев! Можно тебе прочесть?
И, волнуясь, как будто читает свое, он читал и в самом деле очень хорошие строки забытого русского писателя.
* * *Читал он колоссально много, и я всегда удивлялся, когда он успевает это делать. Читал быстро: вечером возьмет у тебя книгу или рукопись, а утром, глядишь, уже идет возвращать. Конечно, я говорю о хорошей книге. Плохих он не читал, бросал на второй странице, даже если книга эта была авторским даром близкого ему человека.
Круг чтения его был тоже очень широк. Перечитывал классиков, следил за современной прозой, выписывал «Иностранную литературу», любил сказки, приключения, путешествия, мемуары, читал книги по философии, по биологии, социологии, современной физике…
Книг он не собирал, не коллекционировал, как вообще ничего в жизни не копил, не собирал (собирала – старинный бисер и какой-то особенный старинный английский фарфор или фаянс – Екатерина Ивановна. Ей он любил подарить что-нибудь редкостное и радовался такой покупке вместе с нею). Но покупать книги было для него наслаждением. Особенно любил ходить к букинистам, откуда приносил покупки самые неожиданные. То холмушинский сонник, то настенный календарь за 1889 год, то потрепанный, без переплета томик Корана, то сборник воспоминаний декабристов, то книгу по истории Петербурга, то лубочное сытинское издание русских сказок…
Я никогда не видел Евгения Львовича за чтением Андерсена, но книги датского сказочника, которому он так много обязан и который не меньше обязан ему, – это старинное многотомное издание с черными кожаными корешками всегда стояло на видном месте в рабочем кабинете Шварца.
Очень любил он Чапека.
Много раз (и еще задолго до того, как начал писать для козинцева своего пленительного «Дон Кихота») читал и перечитывал Сервантеса.
Но самой глубокой его привязанностью, самой большой любовью был и остается до последнего дня Антон Павлович Чехов.
* * *На первый взгляд это может показаться удивительным: ведь то, что делал Шварц, было так непохоже, так далеко от чеховских традиций. И тем не менее Чехов был его любимым писателем. По многу раз читал он и рассказы Чехова, и пьесы, и письма, и записные книжки…
Чехов был для него, как, впрочем, и для многих из нас, образцом не только как художник, но и как человек. С какой гордостью, с какой сыновней или братской нежностью перечитывал Евгений Львович известное «учительное» письмо молодого Чехова, адресованное старшему брату Александру…
Евгений Львович сам был того же склада, он был человек очень большого благородства, но так же, как и Чехов, умел прятать истинное свое лицо под маской шутки, иногда грубоватой.