Ирина Гуро - Песочные часы
Я прислушивался к звукам, возникающим в глубине дома: к хлопанью двери у входа «для прислуги» — это пришла повариха. Вот она загремела посудой, потом зажужжала кофейная мельница. Какая-то жизнь началась и в «зале», — верно, фрау Дунц не успела вчера закончить уборку — ей теперь приходится трудно… Но Лемперт, по крайней мере, помогает ей управляться дома. Я поймал себя на мысли, что люди маленького круга, очерченного границами бирхалле «Песочные часы», сделались мне близкими, что я сам в этом кругу не инородное тело. И это было мне приятно.
Как часто теперь со мной случалось, я снова уснул незаметно для себя и так спокойно, словно все уже было решено в моей судьбе.
Когда я открыл глаза, мне показалось, что я еще сплю, потому что в старом кресле напротив меня сидел господин Зауфер. Только то, что он читал «Берзенцейтунг», убедило меня, что это не привидение. Неужели даже привидения охвачены унифицированной печатью рейха?
— Вы не уехали? Какое счастье для меня… — пробормотал я потрясенно.
Он отложил газету, снял свои приметные, в золотой оправе, очки для чтения и сказал спокойно:
— Мне просто не стоит мелькать здесь часто, Руди…
Я не успел еще как следует освоить, прочувствовать, что он так назвал меня…
— Ты очень похож на отца, Руди, — продолжал Генрих Деш, — я подумал об этом, как только увидел тебя. Но, конечно, мне и в голову не могло прийти, что ты сын Курта. Я думал о случайном сходстве… Как мог я знать?
3
За новым поворотом судьбы открылось многое, очень многое. И счастливое. Счастье было подняться по трем каменным ступенькам груневальдского особнячка, громко именуемого «виллой», нажать кнопку звонка под медной дощечкой: «Доктор юрис. Герберт Зауфер», услышать шаги за дверью и произнести обычное: «Доброе утро, господин доктор! Это я…»
Так начинался день, который выдавался не часто и поэтому был особенно значителен.
Обычно мы уезжали за город. Генрих Деш любил местечко с поэтическим названием Онкельтомсхютте[9]. Мы добирались туда подземкой. Генрих говорил, что когда-то здесь был чудесный уголок. Сейчас он ничем не отличался от других берлинских пригородов.
Генриха эти места привлекали воспоминаниями. И так как эти воспоминания касались моего отца, то они становились как бы и моим достоянием. Мне казалось, что я вижу в кленовой аллее, тогда густой и тенистой, молодого, немного постарше, чем я сейчас, докера Курта Шерера. Воображение мое легко снимало седины Генриха, сглаживало морщины на его лице, выпрямляло слегка сутулую спину. Рядом с моим отцом он, человек умственного труда, выглядел, верно, более хрупким, более «комнатным»… Как они сблизились? Стали друзьями?
— Видишь ли, Вальтер, моя дорога шла не так прямо, как у твоих родителей. Хотя я старше твоего отца, он долго был моим наставником. Сначала нас связывала просто взаимная симпатия, и мне любопытно было узнать его друзей, его девушку — это была твоя мама, Вальтер. Красивая деревенская девушка… — Генрих улыбнулся, посмотрел на меня, за толстыми стеклами очков его серые глаза казались неестественно большими. Какими они были тогда? Когда в них отражалась «красивая деревенская девушка». Как смешно, что мою высокообразованную маму назвали просто «деревенской девушкой»!
Генрих угадал мою мысль:
— Твой отец уже тогда был партийным функционером. А Кете только приобщалась к делу.
Он замолчал надолго, и я не решился спросить, как случилось, что Курт Шерер, докер из Ростока, сделал своим единомышленником студента-юриста Генриха Деша, сына председателя судебной палаты. И каким образом тот, вместо того чтобы занять прокурорскую должность, как это намечалось, стал адвокатом в политических процессах.
Я узнал об этом позже. Генрих Деш сам хотел услышать от меня многое: он ведь не виделся с моим отцом после того, как, по решению партии, мои родители покинули родину. Иногда вопросы Генриха поражали меня своей наивностью: он совсем не знал нашей жизни, не всегда понимал то, что казалось мне простым и естественным.
Через него мне открывалось то, о чем я только догадывался. Как я мог знать о «другой Германии», если находился на дальней орбите подпольного движения? «Песочные часы» были как бы «перевалочной базой», удобным этапным пунктом, — со своим тиром, винным погребом, кладовыми… С Филиппом Кранихером, инвалидом войны и членом нацистской партии…
— И он вошел в нее уже коммунистом? — спросил я.
Деш удивился:
— Коммунистом? Он вовсе не коммунист. Но ненавидит наци. И незаменимый исполнитель… Тебе не все понятно, Вальтер. Знаешь почему? И почему ты не распознал их. Хотя крутился там с подносами каждый вечер…
Генрих попал на болевую мою точку: мне показалось, что эти слова он произнес с несвойственной ему суровостью.
— Я очень стыжусь, товарищ Генрих.
— Произошло так потому, что эти люди не подходили под твои стандартные представления, под тот образец борца, который ты смоделировал… — в обычной ироничной манере Генриха мне чудился укор.
Но как точно он определил… Разве Луи-Филипп долгое время не был в моих глазах просто толстым кабатчиком, занятым своими «штамгастами»? А Франц — пустым балагуром? А Конрад — нацистом? Пожалуй, вызывал у меня уважение только Густав Ланге. Его неторопливые и веские слова; хотя изуродованная ранением, но все еще могучая фигура; весь его облик, исполненный достоинства рабочего человека, приближал его к моему «эталону». И конечно, теперь меня удивило, что он старый социал-демократ, а вовсе не коммунист…
— В бирхалле я давно не вижу господина Ланге. С ним ничего не случилось, товарищ Генрих?
— По нашим временам, если человеку не отрубили голову, значит, ничего не случилось. Но в черные списки он угодил. И его вытолкали за проходную… Пусть он пока отсидится на своей родине. Есть такой городишко Пельтов, там еще царят более или менее патриархальные нравы. И партайгеноссен, занятые парадами и речами, не так бдительны.
— И он там все-таки…
— В безопасности? Ну, этого никто не знает. У них на заводе хорошо наладили выпуск некомплектного оборудования. Военного. В конце концов это, конечно, раскрылось…
Я уловил в голосе Генриха нотку обреченности, которая мне была уже знакома.
— Ланге глубоко пережил измену своих товарищей— социал-демократов. Это его и сблизило с нами. И не его одного.
Так мы говорили о людях, которых я знал и о ком только слышал. Слышал с раннего детства. Чьи имена так часто произносились в нашем доме: Эрнст Тельман, Вильгельм Пик…
— Под влиянием твоего отца я пришел к марксизму, — говорил Генрих, — воспринял его теоретическую основу… Без этого невозможно понять, что происходит. Как удалось нацизму достичь столь многого. Социальная мимикрия — это еще не все. Я бы сказал, есть еще «нравственная мимикрия»…
Я сразу вспомнил Иоганну, как она убежденно сказала: «Фюрер, конечно, против…» Ну конечно, он «против» порнографии и даже «нахтлокалей»…[10]
— Ты слыхал о тридцатом июня, Вальтер?
— Да, конечно. Я слышал, что Рем подымал штурмовиков на «вторую революцию», требуя выполнения обещаний, данных Гитлером… Обещаний «укоротить» капиталистов, уничтожить универмаги, удовлетворить мелкую буржуазию…
— Так вот, когда расправились с Ремом, и он был убит, и многие его единомышленники — тоже… то эта расправа была представлена не как политическая акция… отнюдь. А как возмездие за «безнравственность», «разложение» и — гомосексуализм. Это совсем неглупо было придумано, Вальтер, этому поверили многие…
Да, конечно, наци все используют. Они с самого начала использовали все низменные качества в людях: пресмыкательство перед силой, мелкобуржуазность, ограниченность шписбюргера… Они сумели поставить на службу своим целям и все лучшие качества нашего народа: его усердие в работе, его способность к жертвам и стремление к справедливости. На наших глазах совершается самый великий обман, какой только совершался на самой обширной арене человеческой деятельности. Обман, в который втянуты миллионы; преступление, в котором погрязли миллионы…
Деш остановился, так круто повернувшись на каблуках, что пола его щегольского пальто откинулась, и на мгновение я увидел ствол пистолета в легкой кобуре из кожаных лент.
В одну минуту это как-то преобразило Генриха в моих глазах. На задний план отступила «профессорская» манера речи и этот чисто интеллигентский жест, с которым он сбрасывал очки, держа их за дужку.
Передо мной встала другая жизнь этого человека — жизнь рабочих кварталов, возня с транспортами литературы, «выступления шепотом», накоротке, всегда с оглядкой, со смертельным риском.
Я увидел его — не только человека, который помог мне, вторгся в мою жизнь, а — учителя.