Сергей Сартаков - Горит восток
На спуске к Уватчику захрапел, затанцевал жеребец. Петруха ударил его в бока коленями. Конь шарахнулся в сторону и притиснул ногу Петрухи к глинистому обрыву. На шевровом голенище сапога остались желтые царапины. Петруха замахнулся плетью.
Черт…
Жеребец в два прыжка вынес его на другой берег речки, обрызгав жидкой грязью.
Петруха озлился окончательно. И если бы здесь было открытое поле, он взмылил бы жеребца, заставив его проскакать несколько верст. Но кусты плотно обступили тропу, пустить коня в мах было негде, и Петруха мог только ругаться. Он спешился и, держа повод в руках, стал отчищать от грязи одежду. Жеребец косил на него пугливым глазом. Петруха нагнулся. Голенище сапога исцарапано было очень сильно. К невесте так приехать…
Ах ты, животина проклятая! — сквозь стиснутые зубы выговорил Петруха.
Набрав в горсть мягких, влажных листьев, он потер ими голенище, но только хуже размазал грязь.
С досады Петруха пнул жеребца йогой. Тот рванулся. Повод выскользнул из руки, жеребец, выбрасывая из-под копыт желтую листву, бросился вскачь по тропинке и через минуту у'же скрылся в кустах.
Петруха побежал вслед за ним, но топот копыт отдалялся все больше и больше и, наконец, затих совсем. Злой как черт Петруха шел по следу. Догонит ли он теперь копя? И если не догонит — куда идти: домой или к Баранову, к невесте? Жених… пешком… в грязи…
Конь никуда не свернул с тропы, так и бежал по ней. Петруха с непривычки ходить пешком вспотел и очень устал. Когда конец этой проклятой тропе? Вот она разошлась надвое. Конь повернул направо, ближе к Уватчику. Петруха сердито плюнул. Эта тропа к заимке Порфирия. Не хватало еще встретиться с ним! И с Клавдеей…
Через полчаса он вышел к заимке. Своего жеребца он увидел еще издали. Тот стоял привязанным к березе неподалеку от крыльца. Клавдея копалась в огороде. Заслышав шаги Петрухи, она подняла голову и тотчас отвернулась, стала сгребать в кучу картофельную ботву.
Здравствуй, Клавдея! — сказал Петруха, подойдя к краю вскопанной земли.
Клавдея не ответила и даже не повернула головы.
Чего же не отвечаешь? — спросил Петруха. — Спасибо тебе, коня моего привязала.
Не знала, что твой.
А знала бы?
Клавдея молча пошла с огорода, поднялась на крыльцо, остановилась на самой верхней ступеньке. Петруха смотрел на нее снизу. По лицу тонкие морщинки пошли и румянец не такой густой. А красивая все же. Хороша собой и сейчас. Очень ладная вся стать у нее. Такая тянет к себе. Не как Настасья, хотя та и молодая и одета всегда в шелка… У Клавдеи вот и кофта в заплатах…
Худо живешь, Клавдея?
Хорошо.
Она стояла, прямая, холодная, сцепив вместе запачканные в земле кисти рук. Петруха подошел к жеребцу, стал отвязывать его.
Клавдея, ты помнишь наш разговор? — спросил он, вдруг подумав: «А если бы согласилась Клавдея? К черту, к черту и Настасью тогда!» Он хотел уже занести ногу в стремя и остановился. — Подумай. Не поздно пока. Последний раз спрашиваю.
Зря ты ехал, Петруха, — еще холоднее сделались глаза Клавдеи, — зря коня своего гнал, если за этим. Говорить я с тобой больше не стану.
Петруха вскочил в седло. Деланно засмеялся.
Думаешь, тоскую по тебе? Не гордись, Клавдея! Еду сватать себе невесту, лучше которой во всем Шпверске нет. Жалей теперь!
Клавдея, не сказав ему ни слова, вошла в избу и захлопнула дверь.
Петруха злобно посмотрел ей вслед, плетью хлестнул коня и поскакал по тропе, ведущей к городу. Ничего, у Баранова примут не так!
19
Свистят и воют в трубах арестантских бараков холодные осенние ветры. День и ночь мечутся они в открытой степи. Трясут мелкий черный прутняк. Гонят пески по отлогим откосам холмов, набивают их в узкие лощины. Такие же злые и жестокие, врываются в горные цепи, дробятся там средь бесчисленных падей и распадков и, гудя, уходят за перевалы.
Черная тоска гложет сердце каждого, кто не сможет заснуть под этот унылый, тягостный вой. И вплетается горькая песня в тоскливый посвист ветра над крышей барака, режет глухую темь беспокойной ночи…
Ах, зачем ты меня, доля,
До Сибири довела?
Не за пьянство и буянство
И не за разбой ночной —
Стороны родной лишился
За крестьянский мир честной…
Душно п жарко на верхних нарах. Ветер свистит и воет противно, надоедливо. Середа храпит так страшно, будто сейчас разлетится его голова. Павел усмехнулся, сел на нарах, свесил ноги. На нижних нарах несколько человек тянули песню:
Ах, ты доля, моя доля!
Доля горькая моя…
Айда, Павел, спускайся к нам! — крикнули ему снизу.
Петь не хочу, — отозвался Павел, — и так тоскливо сегодня.
Ну, поговорим.
Посторонись, на голову наступлю! — Павел спрыгнул на нижние нары. Впотьмах нащупал рукой свободное место, сел.
Сбегу я, братцы, нынче, — мечтательно сказал один из арестантов. — Придумал, как.
Ты, Никифор, уже сто раз придумывал.
А теперь сбегу.
Застрелят!
И пускай.
От нашей стражи не уйдешь.
Знать бы верный заговор от пули, — сказал Никифор, поглаживая пальцами впалые щеки, — вот тогда бы хорошо! Ты, Яков, не знаешь?
От пули никакой заговор не спасет, — возразил Яков, обхватывая жилистыми руками колени. — На хитрость лучше надеяться. Знаю я случай. Передавали.
Ну расскажи.
И все, кто не спал, плотно придвинулись к Якову. Нет в каторжной тюрьме ничего заманчивее, как рассказы о побегах.
На постройке рудника одного было это, — начал Яков. — Два друга — Вася Воронов и Федя Климов. Раньше-то незнакомы были они, в тюрьме уже подружились. Вася — студент из Казани, а Федя — матрос с Черноморья. Васе за вольные речи дали двенадцать лет, а Феде — пожизненную. Капитана корабля он в воду спустил — жестоко тот с матросами обращался. Друзья Вася с Федей — водой не разольешь. А со стороны смотреть — люди вовсе разные. Вася — тоненький, стройный, и голос у него как у ангела. Запоет — вся тюрьма замирает. А Федя — силач. На плечи себе рельсу положит и песет, как коромысло. Идет, и не споткнется, и голову прямо держит…
— Это сила! — донеслось из дальнего угла.
— Шевельнет плечами — тело у него так и играет. Двумя пальцами, как клещами, мужику руку зажмет, — тот не вытерпит, закричит. На работах всегда рядом с Васей и все помогает ему: тачки ему насыпает, за него бревна носит — бережет друга.
И вот по весне один раз под вечер, после работы, сел на окошко к решетке Вася и запел. Створки начальство открывать разрешало. Новый начальник приехал.
Поет Вася, поет, заливается. Все в тюрьме замерли, слово, звук один пропустить боятся — до того задушевно поет человек. А против окна, за тюремным двором, ходит дочь начальникова и тоже слушает. Гимназистка, может, она, образованная, в больших городах, в театрах всяких бывала, и дивно ей, что в глуши такой, в тайге, из тюремного окна голос слышит чище звонкого хрусталя. Кончил Вася петь, а дочка начальникова с места не сходит, все в окно глядит. '
На другой день Вася снова к окну. И снова поет, заливается. И снова дочка начальникова выходит и слушает. Возьмет, будто кружево вяжет или платочек там вышивает — не нарочно, мол, вышла. А Вася и не видит ничего, только песней своей увлечен. И так изо дня в день. Часовые ему не мешали. Тоже разиня рот слушали.
Стали тут подмечать арестанты, над Васей подсмеиваться: влюбилась, дескать, в тебя начальникова дочка.
А она уже знает час. Вася к окну — и она тут как тут.
Давай арестанты всерьез его уговаривать: «Смотри, Вася, на свободу выйдешь, только сумей!»
И сообща начали ему помогать. На работе всячески следили за ним, чтобы не надсадился, не застудился, чтобы голос свой не потерял.
Вот поет он однажды, и, как всегда, против окна его дочка начальникова ходит. Выбрал Вася время, как взглянула она на него, — поцелуй воздушный послал ей. Смутилась девица, убежала. А на другой день опять в тот же час пришла. Ходит, кружево на ходу вяжет, и словно ей дела до певца нет. Вася взял и оборвал песню посредине. Молчит. Сразу девица на окно глаза подняла. Вася опять поцелуй ей послал. Не убежала она теперь, только потупилась и, тихонечко отвернувшись, поодаль отошла. Стала, задумалась. Все ждала, не запоет ли снова Вася, не пошлет ли еще поцелуев. Не дождалась.
Посоветовали товарищи Васе время зря не губить. Написал он тут же любовную записку и отдал ее надзирателю. Надежный был надзиратель, часто выручал каторжан. Да и чего нашему брату терять, если, к слову, так вот перехватят записку? Карцер, розги? Кому это новость?
Тут на всякий риск пойдешь, — сказал Никифор.
Прошел этот день. Вечером Вася к окну. Поет, а дочки начальниковой нет. Как тут понимать? Выходит, обиделась.
А только на другой день — бац! — передает надзиратель Васе записку, а на ней вверху голубки нарисованы…