Марк Гроссман - Годы в огне
Уфимская «Армия и народ» четырнадцатого ноября 1918 года поместила на первой странице призыв-объявление и потом повторяла его еще много раз, ибо слепые душой читатели не желали откликаться на зов корнета Глушкова, подписавшего этот клич.
В заметке значилось:
«К МОЛОДЕЖИ!Кто хочет личным участием в рядах армии помочь дорогой Родине в ея последней напряженной борьбе, записывайтесь в отдельный Гусарский дивизион.
Работа кавалерии необходима, трудна.
Всадников мало, дивизиону приходится на фронте нести непосильный труд.
Крайне желателен был бы трубач.
Запись производится: Пушкинская, 111, Корнет Глушков с 11 часов дня до 8 часов вечера».
Особое, пристальное внимание Лебединский обратил на многократный призыв челябинской «Власти Народа» записываться в «Курень имени Тараса Шевченко». Дионисий был украинец, он уже знал, что в Челябинске и на восток от него рассыпаны переселенцы и беженцы западных губерний Украины. Призывы «братив» были на том же уровне, что и остальные белые воззвания, и все же Дионисий прибавил собственную красную черту к пометкам Нила Евграфовича.
«Власть Народа» в номере за двадцать восьмое июля 1918 года зазывала земляков Лебединского:
«БРАТЬЯ УКРАІНЦІ!Не забувай свою рідну Украіну!.. Бо хто матір забувае, того Бог карае… своі люди цураются, в хату не пускают…»
Читая эту странную рекламу, Лебединский думал о Киселеве и Орловском. Они украинцы и, вполне возможно, их нынешняя жизнь целиком посвящена подпольной работе в этом полку. В том, что оба — большевики и занимаются тайным делом, Лебединский ни минуты не сомневался. В противном случае невозможно объяснить осторожность и пристрастие, с которыми земляки выспрашивали Дионисия о его взглядах и намерениях.
Продолжая листать подшивки, библиотекарь снова и снова натыкался на злобу, неуверенность, глупость, фарисейство и властей, и газет, и офицерства всех направлений.
Иногда недомыслие это приобретало формы, вполне достойные сатирического журнала. Та же «Власть Народа» одиннадцатого октября 1918 года выступила в качестве небезызвестной унтер-офицерской вдовы. «Челябинская демократическая газета», как ее называл собственный редактор, сочла возможным опубликовать специальную «Поправку»:
«Вчера в письме в редакцию исполняющего должность председателя Челябинской городской думы гражданина Розенгауза вкралась досадная опечатка. Напечатано: «Имеется, между прочим, упрек по адресу устроителей обеда в том, что на обеде присутствовали представители демократических организаций». Надо читать: «не присутствовали представители демократических организаций». Редакция».
Лебединский усмехнулся и отложил газеты в сторону. Однако запомнил на всякий случай фамилию Розенгауза. Он, разумеется, родственник той самой дамы, что просила Чарскую. Городской деятель почтительно упрекал чехобелые власти в недостатке пиетета.
Уже стемнело, когда в окно постучали. Минутой позже в читальню вошел Киселев. У него, как и прежде, была перевязана щека, однако теперь он облачился в поношенный офицерский костюм без погон, который, надо полагать, нашли или купили в целях конспирации подпольщики. Во всяком случае, молодой человек вполне походил на того, на кого хотел походить, — на бывшего офицера мировой войны.
— Я всего на минуту, — сказал он. — Вскоре за тобой зайдут Гребенюк и Приходько. Ты отправишься в курень Шевченко, и с того дня начнется твоя военная служба. Инструкции и легенду получишь завтра. Главная задача — внедриться в полк.
И добавил без всякого намека на шутку:
— Надеюсь, ты не забыл еще ридну мову?
— Не будь въидливый, як та оса! — усмехнулся Лебединский и внезапно обнял Киселева за плечи. — Бильш мени ничого не треба, бра́тичок!
И они весело переглянулись.
ГЛАВА 17
КОМУ ПОВЕМ ПЕЧАЛЬ МОЮ?
В последнее зимнее воскресенье, двадцать третьего февраля 1919 года, Стадницкий внезапно навестил своего молодого коллегу. Нил Евграфович постучал в дверь флигеля, вошел и тотчас стал приносить извинения за столь нечаянный визит, и просил простить, ибо пойти решился вдруг, вот так: влезла в голову мысль — и отправился, что уж тут поделаешь, у стариков случается, поверьте мне!
— Что вы, что вы! — успокаивал его Лебединский, поднимаясь с кровати и торопливо укрывая койку одеялом. — Я так рад, благодарю за честь.
Нил Евграфович склонил лобастую голову в белом пуху старости, произнес грустно:
— Тады прашу прымаць гастей!
Дионисий поставил директору стул у печечки, сунул в огонь свежие полешки и решил было накинуть себе на плечи дареный пиджак.
— Сделайте милость, держитесь по-домашнему, — попросил старик. — Я, знаете ли, тоже разденусь. Так проще.
Лебединский подумал, что, может, Стадницкому не хочется лишний раз видеть на чужом одежду сына, — и не стал возражать. Он остался в своей, видавшей виды, гимнастерке и выцветших галифе.
Не зная, с чего начать речь, спросил, не угодно ли чаю, и с некоторой поспешностью отправился на кухню. Вернувшись, поставил жестяную посудину на «буржуйку» и присел рядом со стариком.
Филиппа Егоровича во флигеле не было, он ушел в церковь, к заутрене, и вскоре уже библиотекари, улыбаясь и позванивая ложечками, пили чай.
Дионисий, разумеется, понимал, что старик пришел к нему совсем не для того, чтобы посмотреть жилье (все необходимые сведения он мог получить у госпожи Кривошеевой). А все дело в том, без сомнения, что Нила Евграфовича утомило его горькое одиночество, хочется, вероятно, поговорить вне службы и, может статься, открыть молодому человеку душу.
Гость мимолетно и печально взглянул на костюм своего сына, висевший у кровати, отвел взгляд, спросил, неприметно вздыхая:
— Все хочу узнать и забываю. Позвольте же осведомиться, сколько вам лет, голубчик?
— Двадцать девять, не так уж и молод, Нил Евграфович.
— Ах, что вы, дружок, что вы… лишь жить начинаете… расцветаете только…
Возможно, старику показалось, что слова вышли слишком красивые, он смутился, полез за платком и, скрывая заминку, стал с тщанием протирать очки.
— А Петенька, сынок мой — помладше, — продолжил он, вооружаясь очками. — Душа балиць аб дзицяци… Што з им сталася? Як яму́ жывецца?
Лебединский решил, что другого случая расспросить Стадницкого о семье и, таким образом, лучше узнать его, может не представиться. И сказал, явно смущаясь:
— Где же ваши близкие, коли не тайна это?
— Не тайна, — покачал головой старик. — Были и жена, и сын — и никого нету. Умчался Петька мой за тридевять земель, тольки й бачыли!
Дионисий молчал, не желая торопить Нила Евграфовича, и тот через некоторое время заговорил снова.
— Умчал за границу в семнадцатом, не пожалел нас. Мать от горя — в могилу раньше времени… вот так…
— Отчего ж? Или грехи какие перед Советами?
Стадницкий горько усмехнулся.
— Ах, якия грахи́! Трэба же так закаха́цца па ву́шы!
Дионисий деликатно молчал.
— Дочь уральского фабриканта Злоказова. Кажется, единственная. Красива, этого не отниму, и характер, на удивление, терпеть можно, хоть и капризна порой.
У Злоказова собачий нюх. Еще до войны успел перевести капиталы в Швейцарию и в мае семнадцатого утек за рубеж. И Петьку загреб под свою лапу.
Старик сказал убежденно:
— Всякая любовь случается, понимаю. Хоть душу черту отдай. Но есть исключение: нельзя платить родиной за роман. Это, друг мой, решительно нельзя — и оправдать невозможно!
— Зря он забился в чужую, стылую сторону, — согласился Дионисий. — Однако, может, вернется?
— У самы час апамятацца, брацца за ро́зум. Ён ужо не маленьки! — ухватился за эту мысль старик.
Но вскоре скорбно покачал головой.
— Нет, теперь не вернется. Красные свое возьмут, и нечего тут господину Злоказову делать с его капиталами. А Петька у него как бычок на веревочке.
— Конечно, можно научиться тому, что слово «брот» означает «хлеб», — раздумывал вслух Лебединский. — Но я не верю, что для русского слуха «брот» может благоухать запахом каравая. Впрочем, так же, как немцу почти невозможно привыкнуть к славному славянскому слову «хлеб».
— Именно, — поддержал его Стадницкий. — Чужая сторона — мачеха. И оттого — живи в отечестве, радуйся ему и не лезь в чужой язык, в чужие нравы и боли. А то ведь как бывает: иной еще только вчера из яйца вылупился, а нынче уже скорлупа не нравится.
И забормотал в огорчении:
— Ну да… там табе варо́ты пирагами закрываюцца…
— Я, знаете ли, сам был долго вдали от России, — промолвил Лебединский. — Один среди чужого народа… Нет, он непременно вернется!