Олег Шестинский - Блокадные новеллы
«Окружному начальнику г. Габрово. В виду особенной важности укрыть порох от дождя, прошу Ваше Высокоблагородие завтра к 6 часам утра выдать подателю сей записки 10 (десять) воловьих подвод. Поручик Самойло.
№ 80
26 сентября 1877 г.
позиция на Шибке».
…Моросящий, нескончаемый дождь над Шипкинскими высотами, тяжелые свинцовые облака, задевающие вершины гор, снаряды шмякают в раскисшую землю, с каждым порывом ветра ворох листвы срывается с ветвей и пестрым роем катится по склону. На снарядном ящике, согнувшись, прикрыв ладонью от капель дождя листок бумаги, составляет поручик Самойло записку начальству в Габрово. Пороховые запасы укутаны солдатскими шинелями, но так не должно быть. Порох нужно отвезти в надежное укрытие.
«Братец, — обращается поручик к солдату, — скачи в Габрово, передай…» Ждет поручик, ждут батарейцы. Они еще не знают, что председатель Временной комиссии уже наложил резолюцию на записке: «Дайте этому солдату десять подвод. 27 сентября 1877 г. Габрово».
Каким он был, этот поручик? Судя по фамилии, украинец, из отчих яблоневых садов пришедший в суровые скалы Балкан. А может быть, он познакомился на Шипке со своим ровесником, пехотным поручиком из отряда Радецкого, моим дедом Николаем Шестинским? История не запечатлела их скромных имен в своих анналах, но в солнце болгарского Освобождения есть и свет, вспыхнувший от их солдатской страды.
III
Мой давний знакомый, сержант милиции Тошко Гостев, несущий службу на Шипке, говорил мне с десяток лет тому назад: «Знаешь, в селе Зеленое Дерево живет старик. Во времена русско-турецкой войны мальчонкой был, помнит кое-что…» Мне тогда не удалось повидать старика. Спустя пять лет, когда я снова попал на Шипку, Тошко развел руками: «Умер дед…»
Ныне не осталось в живых ни одного болгарского ополченца. Но жив кое-кто из их детей. Хотя естественно, что и дети — это убеленные сединами старцы. Я искал их повсюду. Каждое их воспоминание о жизни отцов, об участии отцов в Освободительной войне живо и непосредственно соединяло меня с той великой эпохой.
В Габрове я познакомился с Илием Габровским, сыном ополченца. Мы поехали с ним в предместье — на кладбище, где похоронен его отец Иван Габровский. Кладбищенские тропы — в гололеди, мы шли медленно, скользили по обрушенным гранитным надгробиям…
Из-под стекла с фотоснимка браво смотрит на нас молодой ополченец. Заломлена высокая папаха с крестом. Плющ обвивает памятник, на оттаявшей земле пробивается пахучая мятная трава, предвестница ранней весны. Лицо у ополченца, застывшего перед фотографом, парадное, скованное, и все же в чертах этого лихого молодца можно уловить сходство со стариком сыном. Мой спутник обломил веточку плюща, наклонился, вырвал из земли стебельки мяты: «На память вам об отце…»
Рассказы Илии ГабровскогоИван Габровский сражался против турок в 1876 году в Сербии. Когда война закончилась, узнал он, что в Плоешти создается болгарское ополчение, и отправился в Румынию. Записался в четвертую ополченскую дружину, вместе с русскими войсками переправился через Дунай в июне 1877 года и двинулся маршем на Балканы.
Ополченские дружины спешили на помошь защитникам Шипки. Когда воинская часть, где служил Иван, проходила мимо его родного села Водици, он попросил ротного командира, майора Редькина: «Позвольте домой заглянуть… Пять лет родителей не видел…» Майор Редькин не отпустил: «Ждут на Шипке. Каждый солдат там на учете…»
Мать Ивана, бабка Стойна, узнала, что сын ее вместе с войском ушел на Шипку. Обрадовалась, что живой, что так близко от нее.
Затопила печь, раскатала тесто—напекла хлебов и пирогов. Достала из бочонка свежий овечий сыр. В длинногорлый глиняный кувшин нацедила домашней сливовой ра- кии. Уложила все в просторный крестьянский мешок, надела новую суконную юбку и тронулась в путь. В лесной темноте вздрагивала, слыша ружейную пальбу. Но радость не оставляла ее: ведь сын, которого столько дней и ночей прождала, где-то совсем рядом.
Встретился ей русский солдат: голова перевязана, лицо от пороха черное, пошатывается, спускаясь с горы. «Милый ты мой, болезный!..»—запричитала Стойна. Развязала мешок, отломила кусок хлеба, дала солдату отхлебнуть из кувшина глоток ракии. «Благодарю, мама», — сказал он, и Стойна удивилась, что поняла по-русски. Солдат заковылял вниз, к лазарету, а мать снова поспешила вперед по горной тропке.
Вскоре ей встретились еще двое русских: поддерживая друг друга, они осторожно спускались по крутому склону. Мертвенная бледность покрывала лица раненых. Каждый шаг причинял острую боль, и они глухо стонали. «Сынки, возьмите, силы-то и прибавится», — она протянула каждому по доброму ломтю хлеба и откупорила кувшин. Солдаты ничего не ответили, только на их исстрадавшихся лицах мгновенной благодарностью оживились глаза.
«А мой-то как там?» — с тревогой подумала мать и пошла еще быстрее, веря, что если она окажется возле сына, то ничего плохого с ним не сможет случиться.
Чем ближе к вершине, тем чаще попадались на пути окровавленные солдаты, и любящее материнское сердце не позволяло пройти мимо. Она снова и снова развязывала свой мешок…
А еще позже она приметила болгарина-ополченца, он был цел и невредим, спешил куда-то. Стойна крикнула ему вослед: «Земляк, не знаешь ли Ивана из Водици?..» — «Жив, мать, жив», — на ходу ответил ополченец. И мать с новыми силами устремилась вперед, повторяя про себя: «Только бы меня дождался, а там уж ничего плохого с ним не случится…»
Она дошла до позиций, увидела сына, прижала его голову к своему заплаканному лицу. Потом скинула с плеч мешок и достала оттуда лишь ломоть хлеба. «Всего и осталось, — растерянно сказала она, — все солдатикам раздала по дороге… Ой, да как же я сыну-то своему не оставила ничего!..» — «Все они твои сыновья, мама», — спокойно сказал Иван. И тут только мать заметила, как он вырос, какая жесткая щетина пробивается у него на щеках и какая серьезность появилась во всем его облике, еще недавно сов сем мальчишеском.
Генерал Радецкий сообщал в главную квартиру зимой 1877 года: «На Шипке все спокойно». И верно: турки прекратили атаки. Но жестокие, до двадцати пяти градусов, морозы выводили солдат из строя. Десятки обмороженных каждый день поступали в габровские военные госпитали.
Пострадал от стужи и молодой доктор Янчич. Нога его была поражена гангреной, и никто не питал надежд на выздоровление. Ухаживала за ним юная сестра милосердия болгарка Тота Венкова. Ухаживала самоотверженно, романтически, с каждым днем все более влюбляясь в героя Шипки. Ока приносила ему домашнюю сдобу, писала письма его родным в далекий Киев и читала вслух «Летучий военный листок». Однажды, когда Янчичу стало совсем плохо, он попросил девушку: «Приведи к окну моего коня… Проститься». — «Какого коня?» — удивилась Тота.
А конь в конюшне не находил себе места. Денщик доктора Янчича сыпал в ясли отборное зерно, ходил за родниковой водой. Конь вяло хрупал зерном, то и дело недоуменно вскидывал точеную шею, словно спрашивал: «Где же хозяин?» Конь был белой масти, дончак, и кличка у него была необычная — Сережа.
…Резвым жеребенком в весеннем украинском селе подбегал он, задорно брыкаясь, к молодому человеку в белой рубашке и щегольской студенческой фуражке. Тот радостно улыбался жеребенку и протягивал на ладони колотые кусочки сахара. И жеребенок со степенностью взрослого коня осторожно прикасался к ладони теплыми шершавыми губами. Они подружились, юноша и жеребенок. И юноша назвал жеребенка, как товарища, — Сережа. «Где ты пропадал?» — спрашивала мать, глядя на вытянувшееся, обгоревшее на солнце лицо сына. «Да мы с Сережей раков ловили…» А из-за плеча сына выглядывала преданная, шумно дышащая в самое ухо жеребячья морда.
…Они и на войну отправились вместе. Не раз на задунайской земле спали, прижавшись друг к другу, вздрагивая каждый от своих снов.
В ту роковую ночь, когда Янчич отморозил ногу, не случилось рядом Сережи: отвели лошадей в предгорные конюшни. Санитары отрыли доктора, полузанесенного свирепой метелью, положили на носилки, а он спрашивал в полузабытьи: «Где Сережа?» Санитар наклонился: «Не могу знать, ваше благородие…»
…Денщик подвел Сережу к больничному окну. Янчич, приподнявшись на локтях, смотрел сквозь стекло в печальные и, казалось, все понимающие глаза коня. «Веселее, Сережа», — прошептал Янчич. Конь, сдерживаемый за узду денщиком, тянулся мордой к окну — не ржал, не махал хвостом, не рыл землю копытом… Лишь когда его стали уводить, он, изогнув круп, метнул на хозяина горячечный взгляд и пронзительно заржал…
..За гробом вела белого коня под уздцы Тота Венкова. Она не плакала, шла отрешенно.
Были сказаны скорбные слова, прозвучал салют над свежей могилой. Офицеры, товарищи Янчича, увели девушку. Конь стоял неподвижно. Коня позвали. Коня потянули за узду. Конь не трогался с места. «Оставьте его, — сказал старший из офицеров, — верный конь скорбит, как верный товарищ… Сам позже придет…»