Борис Горбатов - Собрание сочинений в четырех томах. Том 1
У Рябинина был друг. Они встретились впервые на уездной конференции комсомола. Отсюда они вместе отправились на фронт. Они делили между собой последнюю щепотку махорки. Они искали друг друга после боя и щупали: «Жив ли, друг?» Однажды ночью друг перешел к белым. Его скоро поймали и расстреляли. Оказалось — генералов сын.
Юлька слушала рассказы Рябинина и думала: «Вот две недели тому назад я шла здесь счастливая-счастливая. По этой же улице шла. Вот на этом мостике я остановилась и сказала себе: «Я комсомолка? Это правда?»
— Я знаю, что я глупая, — пробормотала Юлька, — но я никогда, наверно, больше не буду счастливой.
— Ах ты, девочка!
— Нет, нет... Я уже не девочка... — торопливо прервала она. — О, я уже не девочка. — Но тут же вспомнила, что и две недели тому назад она говорила, что уже не девочка. Значит, она все-таки осталась тогда девочкой? Или так и будет всегда, что она будет расти и расти, словно подыматься по ступенькам? И на каждой новой ступеньке, оглянувшись назад, будет думать: какая я была маленькая внизу!
Когда, проводив Юльку, Рябинин вернулся домой, мы встретили его многозначительным кашлем. Мы кашляли дружно, громко и деликатно, но все разом, так что Рябинин, наконец, не выдержал:
— Ну? Ну, в чем дело?
— В шляпе, — отозвался Сережка Голуб и захохотал. — В шляпке...
— Точнее: в юбке, — загрохотал Говоров.
Но тут Рябинин стукнул ладонью по столу и сказал:
— Точка. На эту тему разговоры отменяются.
Он произнес это с такой силой, что действительно все стихли.
А я поморщился и подумал: «К чему он так? Шутим ведь. В чем дело?»
Но уже на следующий день я увидел, что тут дело не шуткой пахнет.
Меня встретил в коридоре коммуны управдел горкома Борька, отвел в сторону к окну.
— Ты что про это дело знаешь? — спросил он шепотом.
— Про какое дело?
— С Юлькой Сиверцевой?
— Ничего не понимаю...
— Ты что, не в курсе или молчишь? — подозрительно посмотрел на меня.
— Не в курсе.
Он оглянулся.
— Грустная история, брат. Темная. Будем еще расследовать, Известно лишь, что Рябинин привел в коммуну эту девочку и...
— Это ерунда! — вскричал я.
— Будем расследовать, — торжествующе закончил Борька.
Я побежал искать ребят. На койке, как всегда, валялся Сережа Голуб. Он лежал молча, отвернувшись к стене. Я сел к нему на кровать.
— Сергей! — произнес я тихо. — Что все это значит?
По моему взволнованному голосу он понял, о чем речь. Сам он выглядел очень смущенно.
— Я не знаю... — пробормотал он.
— Врешь! Знаешь! Говори!
— Да чего говорить? — вспыхнул он. — У Рябинина какие-то дела с девчонкой, а я при чем?
— Это ты первый слух пустил? Ты?
— Чего пристал? Ничего не знаю... — Он подобрал ноги и уставился в стенку.
— Врешь! Ты слух пустил. Ты и нам вчера первый рассказал, что Рябинин сидел с девочкой.
— Ну, рассказал. Ну, видел.
— Сплетник ты! Какая ерунда пошла-а!
Эго вырвалось у меня, как стон, и Сережку это проняло. Он повернулся ко мне и растерянно развел руками.
— Слушай, тезка, я ни при чем, — пробурчал он виновато. — Так было дело: вчера я забежал сюда, а они сидят обнявшись. Ну, я вышел, чтобы им не мешать. Стою за дверью, чешу в затылке. Вдруг идет Катька Верич. «Что стоишь?» А я возьми и ответь: «Тсс! Тсс!» — и пальцем на дверь показываю. Ну, пошутить захотел, понимаешь? Ну, не со зла, а так. Ну, понимаешь? — Он умоляюще посмотрел на меня.
— Дальше...
— Ну, дальше что? Она спрашивает: «Кто там?» Я говорю: «Молодожены». Она стала рваться — посмотреть. Я не пускать. Тогда она спрашивает: «Кто?» Я сказал. Она ушла. Через минуту прилетает Борька: «Рябинин с Юлькой там?» Я отвечаю: «Там». А самому мне смешно. Они там сидят, а я сторожем стою. «Тсс! — говорю Борьке. — Тсс, не волнуйте наших влюбленных». Тут он ушел. Вот все...
— Все?
Он замялся.
— Все?
— Ну, еще двум ребятам сболтнул, — признался, наконец, он. — Очень уж, понимаешь, смешно вышло: они там сидят, а я сторожем...
Во мне кипело сильное желание вцепиться этому нелепому парню в глотку, тряхнуть его лохматой головой об пол, избить, но я видел, что он снес бы сейчас все побои, — так он был смущен и напуган тем, что произошло,
— Надо, чтоб эта глупая болтовня не пошла дальше коммуны, — сказал я тогда Голубу. — Идем!
— Куда?
— Идем!
Он неохотно слез с койки и обулся.
— Оно само затихнет, — пробурчал он, но все-таки пошел.
Мы пришли к Кружану. Он лежал на койке.
— Садитесь, ребята, — прохрипел он.
— Ничего...
Сережка чувствовал себя скверно. Да и я не лучше.
— Вышла чепуха, Кружан, — решительно произнес я, — по глупости Голуба вышла...
— Горком разберет, — ответил Кружан.
— Но зачем разбирать? Здесь разбирать нечего. Надо прекратить разговоры.
Кружан вдруг вскочил на ноги.
— Нечего? — закричал он. — Замять? Замять хотите? Да? Замять? — Он наступал на меня, и я вдруг подумал, что с ним начинается припадок.
— Но ведь ничего не было, — торопливо произнес я. — Ты успокойся... Не было ничего... Все это дым, сплетня...
— Дым? — угрожающе закричал он. — Дым? А вот комиссия разберет. Разберет комиссия, какой это дым...
Мы поспешно выкатились за дверь.
2
В жизни пропасть нельзя. Даже если бы Алеша спрыгнул сейчас с поезда в глухую степь — все равно не пропал бы. Он поднялся бы на ноги, отряхнулся я пошел, ломая сухой ковыль, сквозь степь искать дорогу. Скоро он заметил бы дымок на горизонте. Где дымок — там люди. Где люди — там работа. Где работа — там хлеб. В жизни пропасть нельзя!
С площадки товарного поезда Алеше широко видна степь. Желтый колючий ветер качает ее. Она колеблется и вздрагивает, — или это поезд трясет? Она то круто подымается вверх, выше трубы паровоза, то стремительно падает вниз, бежит, припадая к колесам, стелется около рельсов, то вдруг торопливо отползает назад, сливается с ломкой линией горизонта, затуманенного сухой, колкой пылью, подымающейся от горячей земли, и теряется там...
Но Алеша знает теперь, что скрывается за мутной дымкой горизонта. Три месяца болтался он по чужому району, по району чужих людей и чужих крыш, — что же, пропал он? Помер с голода? Ничего подобного! Загорел и окреп... Всюду — на все четыре стороны, за всеми горизонтами, на запад, на север, на юг, на восток, — всюду: люди, поселки, жизнь. Он узнал эту жизнь крепко, всеми пятью органами чувств: на ощупь, на запах, на слух, на вкус, на глаз.
Он знает ее на глаз: неоглядная, бескрайная степь, овраги, ковыль, глина. Рудники в степи. Синие горы террикоников, черные вышки копров, землянки, распластавшиеся на земле, дорожки сквозь грязь, из хрусткой жужелицы, худые собаки на окраине, тополь перед конторским домом... И на заре над степью, над голодом и отчаянней черного, мертвого поселка, над затопленной еще шахтой — вдруг первый производственный, бледный еще дымок из трубы кочегарки.
Он знает ее на слух: хриплые гудки на заре, крикливые «кукушки», дробный грохот падающего угля, озорные песни дивчат на сортировке.
Он знает ее на запах: едкий желтоватый газ, сладковатый запах жужелицы, автомобильный бензин, похожий по запаху на огуречный рассол, горечь махорки, человечьего пота, кислый запах овчин, портянок в шахтерских казармах, терпкий запах угля.
Он знает ее на ощупь: шершавый колючий уголь, глянцевая поверхность пустой породы, прохладная свежесть железа, бугорки на ладонях.
Он знает ее даже на вкус: до сих пор поскрипывает на его зубах мелкая угольная пыль.
Мир населен. Мир очень густо населен. В этом Алеша теперь лично убедился.
Ему видно с площадки товарного поезда: по дорогам цугом идут подводы, нагруженные мешками с зерном, крутолобые волы ревут, задрав голову; «цобе! цобе!» — кричат на них усатые мужики и хлопают батогами. Около станции толпятся люди, ржут кони, у коновязи вороха прелой соломы, дикий виноград ползет по растрескавшейся стене вокзального здания; проходит весело, стуча колесами, состав, груженный углем и лесом; на крыше голубого флигеля лежат ребятишки и болтают босыми пятками. Крыша залита солнцем, засыпана багряными листьями тополя.
Алеша проносится мимо, мимо, — станцийка кивнула вслед водокачкой и осталась сзади. Ей за Алешей не угнаться! Снова степь, перепутья дорог, шахты, балки — скорей! скорей! — алебастровые карьеры, солерудники, кирпичные заводы — скорей, скорей! Снова голубыми волнами ходят дали, бегут километры — их можно схватить рукой, как столбы, их можно сжать, выдавить из них зеленый травяной сок. Скорей, скорей! Пляшет тонкая линия горизонта, раздвигается. Шире! Шире! «Ходу! — зычно кричит паровозный гудок. — Ходу!» Ветер швыряет в лицо Алеше пригоршню колючей пыли, ветер нетерпеливо хлопает о стенки вагонов, ветер рвет в клочья пар. «Ходу! Ходу!» — трясет вагоны, трясется фонарь в руках стрелочника, дрожат рельсы под колесами. Алеша наклоняется, смотрит вниз. Его тоже трясет. «Ходу! Ходу!» Сначала он различает еще песок, траву, одуванчики... Потом все это сливается вместе, в одну бешено бегущую рядом с рельсами узорную ленту. «Еще! Еще!» Захватывает дыхание у Алеши. Крепче хватается за поручни. Теперь не спрыгнешь в степь. Теперь держись! Еще! Еще! Вот так бы мчаться сквозь всю жизнь, как сквозь степь. «Ходу! — кричат. Ходу! Дай ходу!» Павлик идет с работы. Ковбыш бредет к морю. Павлику — мастером. Ковбышу — капитаном. Юльке — инженером. Алеше... Кем Алеше? Ладно! «Ходу! Ходу! Сам знаю — кем. Сам с усам! Учиться! Учиться! Учиться! — стучат колеса. — Ходу!»