Александр Серафимович - Собрание сочинений в четырех томах. Том 2
— Ах, оставьте, оставьте, пожалуйста... Терпеть не могу, когда начинают...
— Какой там пожар?.. Куда подбирается?.. За десять верст от нас...
— Слава тебе господи, наш дом громадный, кирпичный и стоит отдельно...
— Вы — вечно!..
Его ненавидят. А он, помолчав, так же ровно и глухо говорит:
— Отдельно!.. А ведь заборы-то тянутся к нашему. А возле забора у нас, сами знаете, какая громада угля... Загорится — косяки, двери, полы начнут гореть. А то — кирпичный!.. Ну, а тогда не выскочишь: ход-то один, мимо угля, а полезем в окна в переулок, — в первую голову расстреляют, сами понимаете...
Вес понимают — он говорит правду, но его продолжают ненавидеть, отворачиваются, перестают говорить.
Входит человек в картузе и фартуке.
— Вы кто такой?
— Приказчик из мелочной лавки.
— A-а, это которая горит... От гранаты загорелась?
— От гранаты! — злобно говорит приказчик. — От гранаты бы не загорелась. Ни один дом от гранаты не загорелся. После стрельбы, когда весь квартал очистили от дружинников, пришли солдаты. Ну, мы обрадовались, — значит, успокоилось все. Входит офицер и говорит: «Уходите все из дому». Мы рот раскрыли. «Уходите сейчас, жечь будем». Стали просить. «Некогда нам дожидаться, сейчас же уходите». Насилу хозяин на коленях умолил — четыре ящика товару позволили взять. Солдаты сейчас же облили керосином и зажгли в пяти местах. А сколько квартирантов, — битком, и у всех имущество.
Что-то слепое, холодное и липкое заползало, постепенно наполняя подвал... Точно чудовище с громадным мокрым тяжелым брюхом улеглось и бессмысленно глядело на нас невидящими очами, глядело безумием жестокости.
— А сейчас подожгли дом с угла, возле вас; видят — ветер в ту сторону, ну и подожгли, чтобы весь порядок...
— А-а!!
У всех разом охрипли голоса.
— Господа... сию минуту... надо завесить... Ведь генерал-губернатор ... И тише... ради бога, тише...
И окна завесили, и все ходили на цыпочках, и опять говорили шепотом. Стало совсем темно, только на потолке, пробиваясь сквозь щель окна, ложилось отражение зарева. И эта кровавая полоса то разгоралась, то бледнела, и все с замиранием следили за ней.
— Да где же дворник?.. Боже мой, где же дворник?.. — разносился истерический шепот.
— Яков, что же ты пропал? Что ж ты не узнаешь, когда нам можно отсюда выбраться?
— Да, узнаешь... Подите да узнайте. Я вон высунулся, а солдат мне отмахнул. Я говорю: «Дозвольте объяснить», а он как ахнет — так угол у ворот и сколол.
Тихий, покладистый и услужливый Яков сейчас говорит, держит себя свободно и независимо: он уже не дворник, он теперь ровня всем, кто тут есть, ибо подвергается одинаковой опасности сгореть заживо или быть расстрелянным.
Ночь или день — трудно различить; должно быть, ночь, и полоса на потолке становится кровавее.
— Да мне одно ведро!.. — звонко и дерзко, нарушая, как искра темноту, напряжение и оцепенелость, раздается среди подавленности, тишины и мертвого шепота мальчишеский голос.
— Тссс!.. Тише!.. — шипят все, выскакивая, и машут руками. — Тише... ради создателя, тише!
Мальчуган лет одиннадцати, краснощекий, с круглым лицом, скаля веселые белые зубы, ловко подставляет под кран ведро, и струя, пенясь, наполняет шумом угрюмое помещение.
Его обступают.
— Да ты откуда?
— А во, наискось, из белого дома...
— Значит, по улице ходить можно?
— С превеликим удовольствием... куда угодно.
Разом распадается давившая тяжесть, чудовище исчезает. Все шумно, наперебой говорят, торопливо и радостно.
— Ну вот, я же вам говорил: не звери же они. С какой стати они будут жечь и расстреливать больных, детей, женщин... людей, совершенно ни к чему не причастных.
— Слава тебе господи... слава тебе, царю и создателю... — безумно-радостно крестится, приподнявшись на локте, больная, подняв глаза к потолку.
Слышатся счастливые всхлипывания.
— Дети, одевайтесь!
— Иван Иваныч, куда вы мои калоши дели?
— Значит, не стреляют?
— Стреляют! — весело бросает мальчишка, заворачивает кран, и мгновенно наступает мучительная, давящая тишина. — Двоих зараз подстрелили. Лупят и по переулку, и по улице, и из Зоологического.
— Как же... как же ты?
— Да хозяин грит: «Чайку хоцца... сбегай, грит, Ванька, принеси ведро...» У нас водопроводу-ти нету, водовозы боятся, не ездиють... А хозяин-ти с хозяйкой в погребу сидят, со страху рябиновку тянут, как пуговички... — мальчишка заразительно хохочет, подхватывает ведро и исчезает.
Снова давящая тишина, снова шепот, снова покойник в доме.
Ребята бегают между наваленным хламом, ссорятся, плачут, смеются, визжат, и взрослые, останавливая, поминутно шипят на них.
VI
— А пожар-то больше, — слышится спокойный, ровный глухой голос.
— Да вы откуда знаете?! — злобно и с ненавистью накидываются на него.
— А вон!
И все подымают глаза к кровавой полоске на потолке. Она яркая. Потом понемногу тускнеет, тускнеет. И все жадно тянутся к ней воспаленным горячечным взором.
— Ну, вот, видите, тухнет.
— Боже мой, неужели же?
— Деточки... дорогие мои... родные мои... вы спасены...
Все подымаются, и все, даже дети, глядят в одно место на потолке.
— Да это дымом заволокло, — угрюмо слышится все тот же спокойный глухой голос.
— A-а, оставьте!.. Каркает ворона на свою голову...
Но на потолке становится опять светлее, и кровавая полоса, мигая и шевелясь, равнодушно смотрит как приговор.
Все опускают головы. Что-то чудовищное по своей нелепости охватывает душу. Иногда кажется, все — сон, и хочется проснуться. Я гляжу в пол и прячу преступную мысль: все сгорят, а я останусь с детьми цел.
И я торопливо и беспокойно бегаю воображением по двору, заглядываю в сарай, за заборы, — ищу маленькой дырки, в которую бы можно пролезть. Взять детей и проползти на животе через Зоологический сад — но там особенно усердно расстреливают и расстреляли сегодня служителя, который шел кормить зверей. С другой стороны колышется пожар. По переулку свистят пули... Выхода нет...
Я с усилием дышу стесненной грудью. Подымаю голову, встречаюсь с злобно сверкающими глазами и в них ловлю ту же мысль: все сгорят, а он один останется.
— Гм... дымком отдает...
И хотя его ненавидят, ненавидят его глухой голос, но не возражают; и в горле у всех щекочет горечью, а глаза ест. Дыма на самом деле нет, так как ветер пока клонит его в другую сторону, но все чувствуют его.
Кровавая полоса разгорается. Глухо отдается выстрел, кого-то еще?.. А те, кого прикалывают штыками?.. Ткнут в сердце, другого, третьего по порядку, — спокойно и без хлопот.
— Ночь бесконечна.
— Который час?
— Должно быть, около трех.
— Боже мой, еще четыре часа муки!..
Я достаю часы, гляжу, протираю глаза, опять гляжу.
— Восемь часов!
— Не может быть... не может быть... — шелестом ужаса проносится. — Ваши стоят...
И изо всех карманов лезут часы.
— Восемь...
— Без пяти восемь...
— Десять девятого... — подавленно слышится со всех сторон, и все прикладывают часы к уху.
И тогда все замолкают и сидят неподвижно, как каменные. Дети в разнообразных положениях в разных местах спят.
Все молчат, но подвал полон странных шепчущих звуков, шороха, беспокойного и трепетного, тревожного потрескивания. Разгорающийся пожар ведет свой собственный разговор, и шипение, треск дерева, звуки осыпающихся кирпичей воровски вползают, приглушенные, придавленные тяжелыми сводами, толстыми стенами, наполняя глухую темноту тревожным ропотом отчаяния и тоски.
Слышатся чьи-то всхлипывания, подавляемые рыдания. Больше, больше. Вырываются неудержимо, заполняют подвал, подавляя стоящий в нем шорох и шепот. Молодая женщина упала на колени, спрятала лицо в ладони, рыдает.
— Зачем... зачем обман?! Любовь, счастье... Если это для того, чтобы на твоих глазах погибли дети, не надо, не хочу... не надо счастья... не надо обмана... не хочу!..
Рыдания неудержимо бьют ее. Все молчат. Ни у кого не находится слова утешения. Каждому мучительно жалко самого себя. Грозно рдеет кровавый потолок.
А время остановилось, остановилась ночь, остановилась мысль, только тесный круг одних и тех же ощущений устало давит душу.
VII
— Они пришли!.. Они пришли!! — исступленно несется истерический крик.
Все вскакивают с изуродованными страхом лицами, готовые на самое худшее.
— Кто?! Солдаты?.. Артиллерия?.. Расстрел?..
— Они пришли... они пришли!..
— Да кто?.. Кто?..
Ее злобно трясут за плечи, а она бьется в судорожной истерике...
— Кто же? Кто? Говорите!..
— Они... пожарные...
— Тушат пожар?..
— Нет... разбирают заборы, которые тянутся к нам... Нас не хотят жечь...
Всеобщая истерика заполняет подвал. Женщины на коленях ползут в угол, где, по предположениям, икона, крестятся, хохочут, обнимают друг друга, целуют детей. Проснувшиеся перепуганные дети отчаянно ревут. Я выскакиваю в кочегарку.