Анатолий Жуков - Дом для внука
— Значит, сердишься, — сказал Баховей, опять занимая правую руку портфелем. — Напрасно, никто тут не виноват.
— Ты не виноват, все растешь, в учителя вышел!
Они стояли друг против друга, никакие не друзья, но и не враги уж, глядели глаза в глаза с настороженностью чужих борзых и будто обнюхивались.
— Да, стал учителем, — сказал Баховей. — Ты собак воспитываешь, а я людей.
— Людей! С отцами не сладил, к детям полез, воспита-атель! Думаешь, с ними легше?
— Не легче. Особенно с такими, как твоя дочь.
— И слава богу. Моя дочь не из робких. — И пошел на него, не уступая дороги. Баховей посторонился.
В переулке, у хитрого базара его остановил веселый голос Балагурова, идущего навстречу:
— Товарищ Мытарин, приветствую и поздравляю!
Ну вот, земля лопнула, черт вылез. Еще один. И опять товарищ.
— С чем поздравляешь?
— Ну как же, неужели не слышал? Дочь у тебя первое место заняла среди доярок — «маяк» района! Отличная, скажу я тебе, работница, настоящая комсомолка, такой в партию пора. И примем, примем. После юбилея Хмелевки. Подумать только, нашему селу триста лет! Ведь это уже история, большая история! Так? Нет?
Яка, сутулясь, глядел на него сверху вниз.
— Ты старожил, Мытарин, подготовься, приглашаю от имени райкома, — трещал Балагуров, не смущаясь его презрительным взглядом. — На трибуну вместе с нами встанешь, слово дадим. Для воспоминаний о прошлом.
— Не испугаешься? — спросил Яка.
— Чего?
— Моих-то воспоминаний?
— Не испугаемся. В жизни все бывает, преодолеем. Для того и живем, чтобы преодолевать.
— Какой ты бессовестный! — удивился Яка. — Веселый вроде, а бессовестный. Уйди с дороги.
Балагуров засмеялся и пошел дальше.
Вот как они теперь действуют: передовая доярка, «маяк» района, в партию примем! Примете. Вы у меня примете. С радостью отдам родную дочь, как же, с большой радостью. Прямо сейчас побегу!
X
В школе Зоя не была. После дойки она сразу пошла на квартиру Кима. Его хозяйка Орина Семеновна вместе с Верунькой с начала весенних каникул гостили в Хлябях у родных, и Ким уже три дня домовничал один.
О близком отъезде хозяйки он предупредил Зою неделю назад, но с тех пор они не встречались, и он больше не напоминал ей, хотя и не забыл о приглашении — отец находился в тяжелом состоянии, и Ким, вместе с болью и тревогой за него, переживал неистребимо тяжелое чувство личной вины. Он считал себя причастным к болезни отца, не мог простить себе ту горячность на вечере, совершенно ненужную, глупую, когда отец, усталый, сел за праздничный стол и здесь, в своем доме, еще более усталый после гостей, должен был выслушивать злые нарекания, и от кого — от своего сына!
Ким раскаивался не в том, что он говорил, а зачем он это говорил, — глупо, никому не нужно, не мальчик же, слава богу. Сколько раз зарекался, мучил себя поздними раскаяниями, но всякий раз не мог сдержаться, особенно когда выпьет, и опять мучился, проклинал несносный свой характер, нетерпимость свою, невыдержанность. В такие дни, чтобы смягчить чувство собственной виновности, отвлечься от него, он усаживал себя за работу и работал неистово, много, до тех пор, пока не приходил в спокойное состояние, возвращающее ему ощущение прежней полноценности и самоуважения.
Сейчас он заканчивал большой, журнального типа очерк о Веткине, начатый еще в начале зимы, когда Веткин, став инженером, возродился для новой жизни, стал инициативней, смелее, предприимчивей, и мысль очерка была проста, как народная мудрость: когда человек на своем месте, он счастлив и способен дать счастье другим. Или, по крайней мере, пользу. Это уж наверняка. Но вскоре после Нового года Веткину влепили «строгача» с занесением, и он опять завял, вернулся на прежнюю дорожку. Ким не раз встречал его вечером в пельменной, Веткин не терял человеческого облика, но был под алкогольным наркозом и уже не верил в свое техническое призвание. Он жаловался, что за двадцать лет занятий посторонними делами растерял инженерные знания, отвык от техники, учиться поздно и некогда, здоровья былого нет, жена — стерва, и вообще изменить ничего нельзя. Как же быть? А черт знает как, откуда я знаю. Кто виноват? Да никто, нет виноватых. Кто виноват, что была война?.. Ну вот. А разруха после войны?.. Опять ни Баховей, ни жена тут ни при чем. А сколько прошло лет — десять? Или больше? Я совестливый человек, неглупый, обидят — стерплю, выпью, чтобы снять напряжение, и опять вкалываю. Бесхарактерность? Нет, характер был, и воля была, и смелость, но мы люди, дорогой мой, ничто не проходит бесследно, ни многолетнее напряжение, ни водка, ни обиды, ни возраст — в нас текут какие-то необратимые процессы, мы чего-то лишаемся, что-то утрачиваем с каждым годом, становимся слабее, и вот у меня глаза сейчас мокрые, а тебе все нипочем, хоть и выпил ты в два раза больше меня…
Веткин был сосредоточенным, он размышлял, пытался разобраться в своей жизни, он уже ушел от прежнего отчаяния и собирался с силами, нужно было что-то светлое, серьезное, чтобы он окончательно поднялся и очерк о его судьбе получил убедительное завершение.
Ким не сразу Отключился от работы, когда пришла Зоя, сидел, повернувшись на стуле, смотрел на нее отчужденно и равнодушно, пока ее взгляд, любящий и тревожный, не проник в него, не был осознан, но, поняв и осознав его, почувствовав свою непроизвольную улыбку и радость, он подумал, что, может быть, Веткину достаточно было бы вот таких глаз, любящих и тревожных, это ведь не мало, иначе он не говорил бы о жене с такой злой обидой.
Облегченно вздохнув, Ким встал и, улыбаясь, протянул к Зое волосатые обнаженные руки — он был в майке и тренировочных брюках.
— Зоя, неужели ко мне?! — У порога обнял ее, поцеловал в бело-розовые щеки, посмотрел в озабоченное лицо и осторожно, бережно поцеловал в глаза, в губы. — Раздевайся. Не знаю, как рад. Видно, судьба у меня счастливая, такой подарок!
— Подарок, а сам будто не узнал меня, сидел истуканом. — Зоя счастливо ткнулась лицом в волосатую его грудь, почувствовала впервые такой близкий запах его тела, его тепла. Скрывая волнение, отстранилась, сняла влажный шуршащий плащ. — Повесь где-нибудь.
— Дождик? — Ким почувствовал ее волнение. — Вроде не ожидалось.
— Так, маленький. И ветер — подымается. Как твой отец? Я только сегодня узнала, только недавно, на вечерней дойке, а то я бы сразу пришла. Вчера или позавчера.
— А если не узнала бы, и сегодня не пришла? Зоя покраснела:
— Не знаю.
Целую неделю она только и думала о его приглашении, последние две ночи провела в тревожных снах, несколько раз решала пойти и всякий раз удерживала себя. Как она пойдет к нему. Одна. Сама. Ведь это не пройдет обычной встречей, это определит все их отношения. К этому шли. Увидеть бы, встретить хоть нечаянно, позвонить. И сам он молчит, не идет, не звонит. Может, в район уехал, заболел — грипп ходит, — умер, другую нашел… Всего надумалась. И мимо редакции вчера несколько раз проходила, зайти хотела и не решилась, такая-то смелая, бойкая. А как узнала от учетчицы тетки Поли, что Щербинин при смерти — совсем потеряла голову, только бы сюда, к нему. И все время помнила о своем зимнем обещании, когда он со своей циничной шутливостью спрашивал, когда? — а она серьезно ответила ему — весной! И пока шла сюда, обманывала себя, оправдывала тем, что; у Кима горе, надо его успокоить, поддержать в тяжелую минуту, облегчить его одиночество.
— Ты работаешь? Я, наверно, помешала?
— Ну, что ты, напротив — мыслишку одну нечаянно подбросила.
— Да? Но я ничего такого не говорила. — Зоя развязала платок, сунула его в рукав плаща, повешенного Кимом на гвоздь у входа, стала причесываться.
— Какие у тебя восхитительные волосы. Был бы поэтом, сказал бы: белопенные волны, с золотистым отливом — уже одна строчка есть. — Он погладил ее по голове, поцеловал в лоб. — Ты способна одним своим видом пробуждать во мне нужные мысли.
— Не мешай. — Зоя тряхнула головой, волосы рассыпались по плечам. — Ждал?
— Нет, — сказал Ким с печальной улыбкой. — Ты же была со мной. Вот работаю, казню себя, каюсь в тяжких грехах и ошибках, а ты со мной, во мне.
— Правда? — Зоя недоверчиво посмотрела на него, скользнула по черной курчавой груди. — Надень рубашку.
Ким смущенно улыбнулся, откинул занавеску и скрылся в своей комнате.
Так необычно было это его смущение, так непохоже на него, и взгляд тихий, нежный, будто гладит тебя, верно, беда с отцом сделала его таким мягким, печальным.
Зоя прошла в горницу, огляделась. Справа у стенки — большая кровать с блестящими шарами, должно быть, хозяйкина, в ногах у этой кровати — вторая, детская, Верунькина. Рядом с ней тумбочка, на тумбочке школьный пузатый портфель. В углу, над хозяйкиной кроватью — икона божьей матери, перед ней золотится лампадка. В простенке между окнами — большое настенное зеркало, рядом застекленная рамка с карточками, под зеркалом придвинутый к стене обеденный стол, с разбросанными по нему бумагами и журналами, с пепельницей посередине, набитой окурками, два стула. Левый угол горницы с одним окном отгорожен коричневой занавеской от потолка до пола — владения Кима. И все. Так он и живет, ее любимый. Сидит перед зеркалом, пишет, курит, думает. Глядится иногда в зеркало, о ней вспоминает. А может, и не только о ней. Слишком много она о себе понимает, заносится. У него москвички были, возможно, даже артистки или журналистки, по всей стране ездил, а тут простая доярка. Конечно, неплохая, — Зоя погляделась в зеркало, подмигнула себе, запрокинула кокетливо голову — красивая даже, говорят, но ведь доярка, всего лишь доярка. Правда, она прочитала немало книг, учится и через год будет иметь среднее образование, но ведь доярка…