Людмила Уварова - Лики времени
— Откуда ты знаешь этот рассказ?
— Не помню, — как можно более небрежно ответила я, — кажется, кто-то рассказывал, а кто, уже не помню…
Он передернул плечами, словно ему стало холодно, хотя было тепло, время от времени налетал мягкий, незлой ветер, разгоняя ненадолго плотные ночные тучи, потом снова мчался прочь, все затихало и тучи опять сменяли друг друга в темном, без единого просвета небе.
Уже пала роса, предвестник рассвета, хотя до рассвета было еще далеко, но где-то внезапно прокричал петух, может быть, и ему тоже почудилось, что уже близко утро?
— Оказывается, случаются петухи-обманщики, — сказала я.
— Что? — рассеянно переспросил дед. Я пояснила:
— Обычно принято верить петушиному крику, они кричат тогда, когда все ближе конец ночи.
Дед вытянул вперед руку, посмотрел на свои часы.
— Знаешь что, пожалуй, пора спать, — сказал.
А мне не хотелось идти спать. Так хорошо было стоять возле нашей калитки, глядеть на тучи, как бы догонявшие друг дружку в небе, подставлять лицо ветру, приносившему с собой свежесть недалекой реки, еле ощутимый запах цветущего на заливных лугах клевера.
Я не хотела спрашивать и все-таки спросила:
— Как думаешь, что лучше: лгать или всегда говорить правду?
— Странный вопрос, — ответил дед, посасывая погасшую папиросу, — вообще-то следует стараться быть всегда и во всем правдивым, но иногда бывает ложь во спасение.
— Во спасение? — удивилась я. — Неужели бывает такое?
— Сколько угодно. Нам, врачам, это известно больше, чем кому-либо другому. Представь себе больного, который ждет свой приговор, надеется, что у него совсем не опасная болезнь, а на самом деле у него болезнь самая что ни на есть страшная, от которой ему не суждено поправиться. Разве можно в таком случае сказать правду? Ведь правда, такая, как она есть, может бесспорно убить человека…
Так говорил дед, а я в это время думала о бабушке. И о нем. Он щадил ее, не говорил всей правды, что из того? Она-то знала, но в свой черед тоже не говорила ему. Оба, таким образом, знали всю правду и молчали. Кого щадили они, себя или друг друга? Или боялись выложить все как есть? Или и вправду им было жаль своей незадавшейся жизни, долгих лет, прожитых вместе?
Мы с дедом повернули к дому. Снова стало на миг светло, показался месяц, блеснули нещедрые звезды, кое-где окружавшие его.
— А Леша Елистратов что рассказал? — спросил дед.
— У него рассказ еще короче. Жил-был султан, объявивший конкурс на самое правдивое описание жизни великих людей земли. И вот со всех концов земли потянулись к нему на лошадях, на верблюдах, на кораблях мудрецы, которые везли целые тома жизнеописаний великих людей мира. Но выиграл один мудрец. Он написал всего лишь четыре слова. «Они жили, страдали и умирали».
— У тебя хорошая память, — сказал дед, — наверное, передала все как есть, слово в слово?
— Имеет место, — согласилась я.
С того дня, думается, я стала взрослеть. Я сильно изменилась, стала намного сдержанней, сосредоточенней, бабушка не раз говорила:
— Ты теперь совсем другая.
— Это хорошо или плохо? — спрашивала я.
Она отвечала:
— Не знаю, скорее, хорошо.
Дед часто замечал:
— Ты все больше становишься похожей на отца…
И я непритворно радовалась, мне всегда хотелось походить больше на папу, чем на маму.
…Сколько лет прошло с той поры? Почти тридцать. Уже нет на свете ни деда, ни бабушки. И кто знает, жива ли Лена, отдавшая всю свою любовь деду, а он так и не решился уйти, бросить все, стареть вместе с Леной.
Он остался с бабушкой, и они старели вместе.
Но, продолжая жить вместе, дед и бабушка ни разу не объяснились друг с другом, ни разу не поговорили по душам.
Так и сошли в могилу, не узнав чего-то самого главного, того, что, должно быть, помогло бы им отыскать верное, необходимое, единственно важное решение. Или просто-напросто оба боялись правды, которая может убить запросто, наповал?
Не знаю. И теперь уже никогда не суждено узнать, как оно все было на самом деле…
ВАСИЛИЙ
Года за два с половиной до войны, не могу сейчас припомнить точную дату, я стала работать в московской спецшколе преподавателем немецкого языка. Было мне в ту пору неполных девятнадцать, за плечами всего-то навсего техникум иностранных языков, правда, я продолжала учиться дальше, в институте, на вечернем отделении, совершенствовать свои познания немецкого, однако особыми успехами не отличалась, тяжело давалось мне сочетать учебу с работой. Еще тогда, когда я заканчивала техникум, меня взяли на время преподавать в обычную среднюю школу, но работа оказалась совсем недолгой, учитель, место которого я заняла, снова вернулся в школу, и меня, само собой, уволили; в течение трех с лишним месяцев я никак не могла устроиться, штат педагогов в московских школах был давно уже укомплектован, я напрасно стучалась то в одну, то в другую школу, то в ФЗУ, то в какое-то техническое училище — все безрезультатно.
И тогда один добрый человек, ныне давно уже покойный, Владимир Ильич Нейштадт, отличный переводчик с немецкого, энциклопедически образованный, но что важнее всего — обладавший щедрым сердцем, посоветовал мне обратиться в спецшколу, что рядом с зоопарком.
— Я слыхал, — сказал Владимир Ильич, которого я знала с самого детства и кому привыкла безоговорочно и всегда верить, — там как раз не хватает преподавателя немецкого. Попробуй, авось выйдет…
И что же? «Авось» вышло. В отделе кадров спецшколы, куда я направилась на следующий же день, меня вполне обстоятельно проверили, вплоть, как говорится, до седьмого колена перебрали всех моих даже самых дальних родичей, дали чуть ли не пять анкет, которые надлежало обдуманно и аккуратно заполнить и написать автобиографию.
Можно было подумать, что я оформлялась не в школу обычным школьным преподавателем, а по крайней мере на завод оборонного значения, однако спорить не стала, написала все, что следовало; в ту пору моя автобиография умещалась на половине тетрадной страницы, со мной еще раз обстоятельно побеседовали, и я отправилась домой ждать ответа. Лишь позднее, когда я уже преподавала в спецшколе, многое стало для меня ясным, в том числе и необычная даже для того времени столь тщательная проверка.
Вскоре меня вызвали и сказали, что мне разрешено преподавать немецкий язык в десятом классе. В спецшколе насчитывалось всего лишь два класса — девятый и десятый. Учились там только одни мальчики, как меня предупредили, все большей частью сыновья людей, занимавших высокое положение в нашей стране.
Помню первый день занятий. В класс меня привел директор школы Николай Иванович, въедливый и придирчивый, из породы бытовавших в те годы недоверчивых, всегда всех во всем подозревавших демагогов, с которыми одинаково тягостно было молчать и говорить. Одет он был так, как одевались в то время многие ответственные работники: полувоенного образца френч, подобный тому, какой носил товарищ Сталин, на ногах светлые бурки, отороченные кудрявым мехом.
— Вот, — сказал Николай Иванович, когда ученики встали и в классе стало тихо, — ваш новый учитель немецкого языка…
Следует заметить, что вовсе не в обычае директора было заходить вместе с любым новым педагогом в класс, для такого дела вполне годилась завуч, тощенькая, суетливая говорушка-лепетушка с умильно-искательным выражением лица. Но тут был особый случай, который Николай Иванович не мог да, наверное, не хотел упустить, ведь я должна была преподавать в классе, в котором учился Василий, сын Сталина.
Перед тем как войти в класс, еще в учительской, Николай Иванович дал мне журнал, где столбиком, как оно и полагается, были написаны фамилии учеников. В конце списка стояла не фамилия, а одно лишь имя — «Василий».
— Знаете, кто это? — спросил Николай Иванович.
— Нет, не знаю, — ответила я.
Он, прищурясь, окинул меня пронзительным взглядом, зачем-то расстегнул и снова застегнул пуговку на вороте своего френча, нахмурил жиденькие брови, как бы предваряя значительность последующих слов.
— Это сын товарища Сталина, — внушительно произнес он. — Понимаете? Сын товарища Сталина!
Странное дело, многое стерлось в памяти за истекшие годы, но вот этот разговор помнится до мельчайших подробностей; снова видится мне узенькая полоска усов над верхней губой Николая Ивановича, острые, хитренькие глазки его в припухлых мешочках, слышится голос, вдруг разом потерявший свой несколько визгливый тембр и обретший внезапную начальственную величавость. Начальственную и в то же время подобострастную. Уж не знаю, как эти две противоречащие друг другу интонации сумели сочетаться в его голосе, но что было, то было — сочетались!
— Так вот, — продолжал Николай Иванович, сознавая важность и значение этого разговора. Он даже выпрямился и слегка привстал над своим обширным письменным столом. — Так вот, перво-наперво крепко запомните… — Он остановился, выждал паузу, чтобы подчеркнуть то, что сейчас выскажет. — Никогда, никому, ни при каком случае не говорите, что сын товарища Сталина учится в этой школе. Поняли?