Вера Панова - Времена года
— Девушка, я в вас жестоко разочаровалась! Вы — дочь своего отца и не более того!
Желая сказать что-то и не находя слов, Катя вышла за нею на площадку. Зеленый берет спускался в сумрачный провал лестницы. Из провала еще раз прозвучали слова, сказанные не то Зайцевой, не то Марией Стюарт:
— Что мне теперь делать!..
Катя вернулась в свою комнату: все по-старому — мебель, книги, трапеция, — дико, что все по-старому, когда жизнь перевернулась… Стало тягостно, невыносимо сидеть одной; но не хотелось видеть ни Наташу Штейнбух, ни своих институтских — никого, кто напоминал бы о прежнем. Представился Войнаровский… «Глупости; все позади, до того ли теперь… Надо работать. Самое честное на свете — работа. Пусть трудная, мне ни легкости не надо, ничего, пусть увидят — дочь отца или сама по себе… А как искать работу? Куда ни приду, скажут: почему бросаете институт, вы лучше доучитесь…» Из Сережиной комнаты донесся голос Саши. Катя вошла к ним и сказала:
— Саша, устрой меня в твою бригаду, я хочу быть строителем.
Мальчики обернулись к ней.
— А институт? — спросил Сережа.
— В бригаду?.. — не веря, переспросил Саша.
— Екатерина, — сказал Сережа, — ты ведешь себя по-женски.
— Дайте мне делать, что я считаю нужным! — крикнула Катя. — Ты мне еще будешь указывать!..
— Там же под открытым небом… на верхотуре, — заикаясь от волнения, нелепо сказал Саша. Мысль, что Катя может быть с ним целыми днями, поразила его, он залился румянцем от нежданного счастья… «А зачем же она три года училась на биолога?..» Но он поспешно возразил себе: «После доучится. Разве я могу с нею спорить…» И закончил начатую фразу еще нелепей: — Как хотите.
— Устрой меня… пожалуйста! — повелительно попросила Катя, сверкая глазами.
— Дело твое, — сдержанно сказал Сережа. — Но это не линия поведения человека. Это линия поведения страуса.
Катя не ответила и вышла… Минула неделя, и вот Катя встала по будильнику в шесть утра; еще не рассвело. Она надела приготовленную заранее рабочую робу: мальчиковые ботинки, стеганые штаны и ватник; на штанах внизу были тесемки; она аккуратно завязала их у щиколоток. В ботинках мужского фасона было легко и удобно ногам. «Кто узнает?..» подумала Катя, надев ушанку и взглянув в зеркало; из зеркала хмуро и вызывающе глянул на нее стройный чернобровый мальчик… Она засунула в карман завтрак, завернутый в газету, и сбежала по лестнице, по-мальчишески стуча широкими низкими каблуками. За эту неделю она дважды побывала на постройке и знала, как это выглядит и что ей придется делать.
Стояла ночь, горели фонари. Весь город — мостовые, тротуары, крыши, карнизы домов — был покрыт чистым, свежим, голубоватым, словно синькой подсиненным снегом. Много было прохожих: мужчины и женщины выходили из ворот и подъездов; снег вкусно похрустывал под ногами. Звеня и сияя, прошел трамвай, крыша его была тоже в снегу и на буферах снег. Вагоны были полны людьми — первая смена ехала на работу. И Кате стало радостно и светло, что и она в этом могучем людском потоке. Она погналась за отходящим автобусом и на ходу вскочила на подножку.
Под фонарем стоял человек в брезентовом макинтоше поверх полушубка, в руках деревянный чемодан и толстый портфель, — типичный сельский командировочный, который только что приехал и направляется в Дом колхозника… Он во все глаза смотрел на Катю; проезжая мимо — одной ногой стоя на подножке, — она узнала его: колхозный агроном, тот, что давным-давно, летом, был в нее влюблен… Она кивнула ему дружески. Ее возмущение против него было такое ничтожное, глупенькое… Приятно, что в это торжественное для нее утро увидел ее и узнал знакомый рабочий человек.
Чуркин уходил в отпуск. Нина-жена приехала, Чуркин встретил ее на вокзале. Всегда это было счастьем: поезд медленно подходил, Чуркин с бьющимся сердцем шел по платформе, жадно ища ее лицо в окне вагона. И всегда милое лицо, обветренное и оживленное, показывалось в другом окне, не в том, на которое смотрел Чуркин; Нина стучала в стекло, Чуркин вздрагивал и видел ее — а потом стоял у вагонной подножки, мешая пассажирам выходить, и не мог дождаться, когда же выйдет она. Она выходила наконец, они целовались быстрым («черновым», говорил Чуркин) поцелуем, он брал у нее чемодан, она знакомила его со своими товарищами, и в толпе товарищей и носильщиков они шли к выходу, и Нина говорила радостно:
— Ты ни капельки не изменился!
А Чуркин в первые минуты ничего говорить не мог, только смеялся.
И в этот раз он ждал ее у вагона и наклонился — поцеловать, но она отшатнулась и сказала испуганно:
— Что с тобой? Ты болен!
У него был измученный вид, доктора гнали в санаторий, — вот теперь поедем вместе, заездился действительно, отдохнуть необходимо…
— У тебя неприятности! — сказала Нина, заглядывая ему в глаза. — Что случилось?
Но Чуркин не сказал, не хотел отравлять встречу тяжелым разговором. Он завез Нину домой и поехал в горисполком — сдать Дорофее дела на время отпуска.
Словно пуля, которую пустил в себя Борташевич, рикошетом ударила в Чуркина — такую боль и слабость чувствовал он после того несчастного дня. Невозможно, неслыханно оскорбительным казалось ему, что он, так близко стоявший к Борташевичу, попался на удочку этой лжи и любил и уважал человека, который ежеминутно предавал и топтал все, что ему, Чуркину, дорого… «Я к нему шел с открытой душой… а он, должно быть, надо мной смеялся со своей Надеждой Петровной!» Все отметили, что Чуркин после этой истории стал сух и замкнут, говорил только о делах и взглядывал на людей острым подозрительным взглядом — и некоторые от этого взгляда смущались…
Передача дел заняла не много времени: Дорофея была в курсе текущей работы и перспектив, сосредоточенна — понимала с полуслова, Чуркин ничего не должен был разжевывать… «Кажется, все», — закончив, сказал он с угрюмой задумчивостью. Она сказала:
— Еще вопрос: как там дети Борташевича?
— Дети Борташевича? — растерянно переспросил Чуркин, застигнутый врасплох. — Да что ж?.. Живут. — Он покраснел. — Я точно не знаю…
— Как не знаешь? — изумилась Дорофея.
Чуркин опустил глаза:
— Мать, говорят, уехала…
— Да! Я слышала! Мерзавка! Там больной мальчик…
— Ну, он мог бы поехать с матерью, — пробормотал Чуркин.
Дорофея пристально посмотрела на него:
— Ты был у них, Кирилл Матвеич?
— Почему я должен у них быть! — пришел в ярость Чуркин. — Почему?! Мало мне, понимаешь, неприятностей?
— Да дети при чем! — вспыхнула Дорофея. — Дети за отца ответчики, что ли?
— Ну, что ты мне говоришь! — со стоном сказал Чуркин. — Зачем ты мне это говоришь! Ты не понимаешь!
Она не понимала. Он не шел к Сереже и Кате потому, что берег себя от страдания этой встречи. Его рана не зажила. Он не мог, чтобы это повторилось… Дорофея разглядывала его так, словно первый раз видела.
— Ну, Кирилл Матвеич! — сказала она тихим от негодования голосом. Ну, не ждала! От тебя — не ждала! И как это все вместе в тебе уживается!..
Чуркин закрыл глаза и сидел неподвижно, принимая упрек и не отвечая на него, отказываясь отвечать…
— Подумать!.. — вставая, сказала Дорофея. — Они же тебя, тебя ждали все время… и перестали ждать.
Она повернулась уходить.
— Я пойду! — сказал Чуркин. — Я — сегодня схожу.
Не оглянувшись, она вышла. Он остался сидеть как пригвожденный, дымя папиросой. Он не в силах был объяснить ей, что в нем происходит, вот этот страх перед новой болью, — не умел, и стыдно, стыдно…
Дома была Нина, расстроенная, непраздничная — теща ей рассказала, брезгливо говорящая:
— С такой женой этого следовало ждать.
Чуркин сказал, что оставит ее еще ненадолго — ему нужно зайти к детям Борташевича. Нина посмотрела смягченно, уважительно и виновато:
— Зайди, конечно, надо проститься перед отъездом…
Что бы она сказала, если бы знала, что он не видел их с тех пор? Ей это в голову не пришло. «Ждали и перестали ждать…»
Долго он отстранял от себя это. Но, видно, неизбежно было опять войти в этот дом, подняться по этой лестнице, позвонить у этой двери…
Открыла не Поля, не Катя и не Сережа, а чужая женщина, она сказала:
— Их никого дома нет.
Чуркин почувствовал огорчение и облегчение — сразу; и собирался уйти, как женщина сказала:
— Только мальчик, он больной лежит.
Думая, что он не знает квартиры, она проводила его до Сережиной комнаты. Чуркин постучал, и дверь отворилась — ее отворил какой-то мальчик. Мальчиков в комнате было много, душ до десятка, из-за них Чуркин не сразу увидел Сережу. Тот лежал на кровати, к кровати был придвинут стул, на стуле стояла шахматная доска.
— Здоров! — задохнувшись от волнения, сказал Чуркин. Сережа смотрел на него, подперев голову худенькой смуглой рукой в белом рукаве рубашки. Черные глаза резко блестели на его маленьком лице. Чуркин видел, как изо всех сил это лицо старается сохранить спокойное выражение: тонкая бровь мучительно дергалась, выдавая эти старания… Стало очень тихо, мальчики замолчали и в тумане поплыли перед Чуркиным… «Пошли покурить!» вполголоса сказал кто-то, и они вышли в коридор, осторожно топая. А Чуркин очутился возле Сережи. Застучав, посыпались шахматы с доски.