Матвей Тевелев - «Свет ты наш, Верховина…»
— Юрко!
Он оглянулся на меня и, то ли не узнал, то ли потому, что все в нем было устремлено к чему-то другому, не ответил и пошел дальше. Легким, без видимого усилия, прыжком он очутился на столике рядом с Лещецким и, отстранив его рукой, в которой была зажата шляпа с традиционной для лесорубов еловой веточкой за тесьмой, повторил:
— Брешете, пане! Не вы, а я вот скажу, чего хочет народ. Народу не нужна ни панская автономия, ни мадьярское панство. Сыты мы панством по горло. Не нужна нам и святая Стефанова корона, про которую тут пан дуже красно говорил. От той короны у самого мадьярского народа голова к земле клонится и кости трещат. — Голос Юрка вдруг взлетел высоко. — Хватит нам все по чужим и по чужим. Мы не без роду люди, мы хотим до своих, до Советской Украины, до Советской России. Вот чего хочет народ и будет хотеть, пока своего не добьется.
Толпа сдвинулась.
— Верно, хлопче!
— Коммунист! Долой его! — выкрикнул стоявший невдалеке от меня парень в черной форменной рубашке, в какие одел свою национальную партию Фенцик.
— Долой! Долой! — повторили голоса, и несколько человек, в том числе и парень, устремились к столику.
На мгновение мне стало страшно за Юрка, но только на мгновение, потому что сразу заметил, как наперерез чернорубашечнику и его единомышленникам двинулись с разных сторон люди в городской и селянской одежде. Я бросился следом за ними, прокладывая себе дорогу сквозь гущу толпы.
— Беритесь за руки, пане! — крикнул мне плотный, в сбитой на затылок фуражке человек.
Я перебросил ему через чью-то голову правую руку, а левую протянул пожилому селянину. Образовалась цепь. Она вытянулась полудугой перед столиком, лицом к толпе.
Пыл у чернорубашечника и его товарищей сразу погас. Они остановились в нескольких шагах от цепи и злобно глядели на нас исподлобья.
— Скажи еще, хлопче, не бойся! — крикнуло Юрку несколько голосов.
— Я не боюсь, — ответил тот. — Чуете, пане, я на своей земле! И продавать ее не собираюсь. А если возьмут ее силой, так радости им не будет. Пусть не надеются!
Юрко соскочил со столика. Лещецкий бросил ему вслед не то угрозу, не то проклятие, но их никто не мог расслышать в общем гуле голосов.
46
Высоко в Карпатах, под самым небом, деревянной плотиной перегорожена горная норовистая река Теребля. Разлилась вода по межгорью, и стоит там глубокое Синевирское озеро. Темные могучие ели обступают его со всех сторон. Кажется, что когда-то, ранним утром, увидев неожиданно возникшую водную гладь, они, толкая друг друга, спустились по горным склонам к самой воде, да вдруг, испугавшись ее, остановились и с тех пор, будто завороженные, с любопытством и изумлением заглядывают через плечи друг друга в озерную глубь.
На северном конце озера с весны и до самой осени неумолчно кипит работа, — это бокораши ладят для сплава в долину по Теребле плоты.
Два раза в неделю на заре гатьяр[34] открывает в плотине огромные ворота, и озорная вода с ревом, клубясь и пенясь, устремляется по пологим ступеням с двадцатиметровой высоты в реку. Гигантское облако водяной пыли встает над плотиной, и если день выдается солнечный, то с берега на берег перебрасывает свой многоцветный мост дрожащая радуга.
Проходит час, другой, третий — и на десятки километров мелководная, звенящая на все голоса Теребля превращается в грозную, шумную реку, на которой не увидеть больше ни валунов, ни каменистых перекатов.
Вот тогда наступает время бокорашей. Жилистые, рослые, скупые на слова, в постолах, к которым привязаны железные шипы, чтобы крепче держаться на мокрых бревнах, они выводят свои плоты на середину озера, и течение медленно подтягивает их к средним воротам плотины. На какой-то миг половина плота нависает над водоспадом. Держа наготове длинные кормила, бокораши приседают. Еще мгновение — и плот, перевесясь носом, с быстротой, от которой захватывает дыхание, летит по водяной подушке вниз.
Река встречает бокорашей вздыбившимся водяным валом. С грохотом и плеском обрушивается он на плот и людей, словно хочет их ослепить и вышвырнуть на каменистый берег. Но бокораши стоят крепко, точно прикованные намертво к плоту. Улучив нужную и им одним известную секунду, они выбрасывают вперед кормила. Несколько движений — и плот, послушный воле человека, несется уже по стрежню реки и скрывается за поворотом. Но река не сдается. Чудится, что на всем многокилометровом пути она только и ждет, когда зазевается бокораш, или упустит время, или не рассчитает движения, чтобы изломать его плот на многочисленных извилинах и быстринах, на предательски скрытых камнях и в узких протоках под мостами.
Я не знаю в Карпатах мест более прекрасных дикой красотой своей, чем под Синевиром и людей, более прямых и смелых, чем тереблянские бокораши. Тут, среди них, начал свою самостоятельную жизнь Олекса Куртинец, и бокораши из Синевира, Колочавы, Драгова не без гордости говорят и поныне:
— От нас пошел!
Мне было хорошо знакомо все в той дальней округе, но всякий раз, как доводилось выезжать туда, я делал это с охотой, которой изменил только однажды — в канун ноября тысяча девятьсот тридцать восьмого года.
Ехать так далеко от дома на инспекцию в это смутное и неверное время мне очень не хотелось. Я словно предчувствовал какую-то беду. Но управляющий дирекции был у нас человеком педантичным.
— Я ничего не признаю, господа, — любил он повторять, — возможен еще один всемирный потоп, светопреставление, что угодно, но служба должна быть службой.
Да и сам я был не лишен этой педантичности, когда дело касалось долга, а кроме того, самолюбие не позволяло мне отказываться от поездки.
Расставались мы с Ружаной, и у обоих было нехорошо, беспокойно на сердце. Мы только не высказывали этого друг другу, а, наоборот, пытались скрыть: я — напускным спокойствием, Ружана — суетой со сборами меня в дорогу. Только у порога она вдруг остановила меня и, проведя пальцами по рукаву моей куртки, негромко сказала:
— Ты ведь ненадолго, Иванку?
— Ну конечно, ненадолго, — улыбнулся я. — Ты только не беспокойся, Ружана. Слышишь? Ничего дурного не может случиться.
— Значит, и ты думаешь о дурном?
— Да нет же, милая! — возразил я. — Пять дней — это ведь так немного.
— Ах, боже мой, — грустно сказала Ружана и тряхнула головой, словно хотела отрешиться от того, что ее угнетало.
Так я уехал из дому и на следующий день был уже в горах.
А в горах, несмотря на конец октября, даже и намека не было на зиму. Солнечные дни сменялись дождливыми, дождливые снова солнечными, и такая стояла теплынь, что бокораши возобновили сплав на Теребле.
— Крученый год, — говорили сопровождавшие меня лесные объездчики.
Инспекцию начал я с самых отдаленных участков. Сел здесь не было, лишь попадались невесть на какую высоту занесенные хутора. Не было и колесных дорог. Вместо них вились по лесам узкие тропы, на которых только гуцульские наши лошадки чувствовали себя как дома.
Люди жили в этой горной глуши своей будто обособленной от остального мира жизнью. Большинство из них даже в долину никогда не спускалось. Здесь был свой круг тяжких забот, и судьба водила по нему людей, не оставляя им ни сил, ни времени даже на любопытство. А если и было оно у кого, так перед чужими его не выказывали. Замкнутые, недоверчивые, самолюбивые, они и виду не подавали, что их что-либо интересует. Спросят — ответят, а сами не расспрашивали никогда.
Но на этот раз кому бы мы ни повстречались в пути — старику ли, идущему проведать соседа на ближайший хутор, хлопцу ли, несущему домой вязанку крупной щепы с лесосеки, — сойдя с тропы, чтобы уступить нам дорогу, и признав во мне нездешнего, люди изменяли своей привычке.
— А не будет ли пан добр сказать, что там слышно нового?
И это «там» звучало теперь как недалекое и беспокоящее.
Приходилось отвечать. Ответ мой выслушивали молча, с тем напряжением, когда слушают для того, чтобы все запомнить с одного раза и передать дальше. А затем почти неизменно следовало:
— Не знаком ли пан часом с добрым человеком Олексой Куртинцом? Он из наших мест: колысь бокорашил на Теребле. Люди говорят, что его с товарищами затюрьмовали, да тут никто такому верить не хочет. Мы ж за него голос подавали, когда в парламент выборы шли. Так вот, не чув ли теперь пан, какая думка у Куртинца Олексы про то, что творится?
Я успел заметить, что при таких вопросах один из объездчиков, по фамилии Дукета, горбоносый, замкнутый человек, всегда настораживался. И я отвечал, что с Олексой Куртинцом не знаком и не знаю, что с ним сталось. Но зато о событиях говорил так, как в моем представлении говорил бы сейчас Олекса. И по лицам слушавших меня людей я догадывался о той работе, которая шла в их душах. Неискушенные в политике, они народным своим инстинктом чувствовали ту опасность, которая на нас надвинулась, и тот путь, на котором можно было бы ее избежать.