Николай Самохин - Рассказы о прежней жизни
Кума Дорофеева событие это, как выяснилось, потрясло не на шутку. Он как раз шел домой, находясь, по обыкновению, крепко под газом, и вдруг увидел, что из окна самохинской хаты вылетает хороший медный самовар. Не успел кум сморгнуть, как из другого окна вылетел еще один самовар. За второй самовар Дорофеев принял сундук, и с этим убеждением не расстался, по-моему, до конца дней своих. Во всяком случае, я сам не раз слышал, как подвыпивший кум допытывался у отца — почему тот однажды кидался самоварами?..
Болотная заняла немного места в моей жизни. Зато всё, что случилось там со мной, — случилось впервые. На Болотной я увидел первых красноармейцев. Они маршировали, кололи штыками чучела и рубили лозу на большой поляне за песочным карьером. Однажды красноармейцы «захватили» улицу, и человек пять из них расположились отдохнуть возле нашего дома.
— Эй, пацан! — позвал меня один. — У тебя отец курит?
— Курит.
— Сбегай — попроси у него табачку.
Отца не было дома, но я, опасаясь, что это будет принято за отговорку, решил для надежности соврать (тоже впервые).
— А у него нет, — буркнул я, потупясь. — Он сам стреляет.
Расплата за ложь последовала немедленно.
— Ай да папаша у тебя! — засмеялись красноармейцы. — Ну и орел!.. Стреляет, значит? Он что — всю жизнь стреляет? Небось, уже ворошиловский стрелок!..
На Болотной получил я первое прозвище «Мышь копченый» и первую в жизни должность — пограничной собаки. Впервые дрался, впервые испытал страх перед законом, искурил первый «бычок», съел первое яблоко.
Впрочем, первое яблоко я не съел. Как и второе. Получил я первое яблоко, когда мне исполнилось шесть лет.
С этим яблоком в руках я вышел на улицу.
А на улице как раз готовилось большое сражение, шло, и связи с этим, деление на «синих» и «красных» и раздавались командные чины. Должность Клима Ворошилова захватил Кешка Дорофеев. Разобраны были также Чапаев, Буденный, Щорс, Стенька Разин и Амангельды Иманов.
Увидев меня с яблоком, Кешка подошел и сказал:
— Дай сорок. А я за тебя заступаться буду. Я доверчиво протянул ему яблоко.
Бессовестный Кешка, пользуясь тем, что я не знаком с дробями, откусил не сорок, а шестьдесят процентов.
Затем «сорок» потребовали Чапаев, Буденный, Щорс и Стенька Разни. Чапаев при этом обещал взять меня к себе Петькой-пулеметчиком.
Прежде, чем дать «сорок» предводителю «синих» Стеньке Разину, я быстро откусил сам, а ему протянул огрызок.
— Подавись ты им, жмот! — обиделся Стенька и запустил огрызком мне в лоб.
В ту же секунду верный союзническим обещаниям Кешка-Ворошилов опрокинул атамана наземь.
«Синие» бросились на выручку своему предводителю. Завязалась схватка, из которой я, несмотря на свой нейтралитет, выбрался с разорванной штаниной, оцарапанным коленом и подбитым глазом.
Ровно через две недели мне снова исполнилось шесть лет, и мать дала мне еще одно яблоко.
Здесь требуется маленькое пояснение. Дело в том, что мать не помнила точно, по какому стилю она меня родила. То ли по новому, а в сельсовете записали по старому, то ли — по старому, а запись, наоборот, сделана была по новому. Словом, до шестнадцати лет мне, на всякий случай, отмечали день рождения дважды в году.
Итак, опять я появился на улице с яблоком.
Кешка Дорофеев поднялся с бревнышек и уверенно двинулся за данью. Он даже ничего не сказал мне, только повелительно разинул рот.
Но я показал Кешке фигу, а руку с яблоком спрятал за спину.
Кешка растерялся. Это был, пожалуй, первый случай неповиновения за всю историю его крутого единовластия на улице.
— Ах, ты такой стал? — спросил он. — Такой, да?.. Такой?..
Тем временем Амангельды Иманов предательски подкрался с тылу и вырвал у меня яблоко.
Амангельды, хотя и учился уже в первом классе, ростом был меньше меня, и догони я его — пришлось бы Амангельды тошно. Но мне во фланг разом ударили Чапаев и Котовский.
«Красные» и «синие» действовали на этот раз исключительно дружно, а вели себя как настоящие «зеленые». Легко выиграв этот неравный бой, они уселись на бревнышках, стали по очереди кусать мое яблоко и меня же обзывать разными обидными словами.
Дома я подвел невеселый итог. Проявленная щедрость принесла мне одну разорванную штанину, одну ссадину на колене, один синяк и шаткую надежду занять должность Петьки-пулеметчика. Жадность — три синяка, расквашенные губы, почти полностью утраченные штанины и — никаких надежд. Вдобавок Амангельды Иманов набил землей мою фуражку и зашвырнул её на крышу сарая…
Несколько слов про Аульскую. Несколько слов, потому что вся речь о ней впереди.
Аульская тянулась в один ряд вдоль длинного, изрезанного оврагами, косогора. Косогор сбегал в обширную согру, за которой тускло поблескивали добротные цинковые крыши куркульского форштадта. На форштадте жили коренные старокузнечане — люди обстоятельные и богатые. Рабочий класс существовал выше — в бараках и немногочисленных двух- и трехэтажных коммунальных домах.
На Аульской же ютился люд вербованный, перелетный: уборщицы, коновозчики, сторожа, сапожники.
Мы перебрались на Аульскую осенью сорок первого года. Улица строилась лихорадочно, с такой же поспешностью, с какой отрываются окопы и траншеи. Поджимала война, и было не до архитектурных излишеств. Кто успевал до повестки — возводил все четыре стены и сооружал над ними двускатную крышу. Но успевали немногие. Чаще просто выкапывали в косогоре яму, к образовавшейся земляной стенке пригораживали три других, закрывали односкатной крышей — и получалась сакля.
Строили по воскресеньям, стучали молотками до свету, и короткие обеденные перерывы и вечерами, после заката солнца. Случалось, кое-где работали и ночью — при свете костра. Это означало, что утром из дома, возле которого всю ночь полыхал костер, выйдет его хозяин — с тощим вещевым мешком за плечами. А рядом, неумело держась за локоть, будет семенить осунувшаяся, ставшая вдруг будто бы ниже ростом жена.
Иногда эти сигнальные костры загорались сразу в нескольких местах…
Вспыхнул такой костер однажды и возле нашего дома…
Семейное окружение
Отец мой был, как говорится, природный пахарь. Но пахал, сеял, косил и молотил он до моего рождения, а сразу после этого события завербовался в рабочие. Я, таким образом, родился на стыке двух разных социальных положений отца. Эта неопределенность долго еще потом смущала меня и озадачивала. Заполняя многочисленные анкеты, я всегда останавливался в растерянности перед графой «происхождение», не зная толком, что же туда вписывать. Иногда я писал «из крестьян», иногда — «из рабочих», а однажды в отчаянии поставил даже — «рабоче-крестьянское». Чувствовал я себя при этом не то скрывающимся поповичем, не то мелкопоместным дворянином. А поставить прочерк или, допустим, знак вопроса у меня не хватало духу. Да это было и небезопасно. С одним моим школьным товарищем произошел такой случай: впервые столкнувшись с анкетой, он вспомнил, что папа его в момент рождения сына отбывал очередное справедливое наказание в местах не столь отдаленных. А до появления сына, как, впрочем, частично и после него, папа промышлял квартирными кражами. И вот, чтобы не вести свое происхождение от домушника, товарищ написал в анкете: «От обезьяны». И хотя это не противоречило в целом нашему материалистическому мировоззрению, товарища долго потом воспитывали на заседаниях комсомольского бюро, на общих собраниях, приводили этот факт, как пример хулиганства и надругательства, в отчетных докладах.
Я не обижаюсь на родителя за неясность моего происхождения. Если он и виноват, то в другом. Вскоре же после моего рождения отцу представлялась возможность круто, и главное — легко, повернуть свою биографию. Я мог бы вырасти в семье и более обеспеченной, и более культурной.
Дело в том, что отец по тем временам считался человеком грамотным. Он окончил четыре класса церковноприходской школы, причем в последнем классе провел два года. Отец не поладил с батюшкой, преподававшим закон божий. То есть, сам закон он усвоил изрядно, но батюшка прознал стороной, что в церковь его ученик ходит не молиться, а байбачить. (Отец и его дружки тискали в темпом притворе девок, а когда церковный служка обходил верующих с подносом для приношений, норовили погромче брякнуть о поднос медным пятаком и схватить гривенник сдачи.).
Батюшка, справедливо решивший, что теория, не подкрепленная практикой, мертва, на экзаменах вывел отцу неуд и оставил на второй год.
Зато инженера товарища Клычкова, руководившего ускоренными курсами мастеров сталеварения, давний конфликт отца с русской православной церковью не смутил, Товарищ Кличков, сам молившийся только на индустриализацию, видел в отце, прежде всего, крепкого молодого мужчину, знакомого не только с четырьмя действиями арифметики, но даже с простыми дробями. И такой ценный человек, лениво посвистывая, разъезжал на лошадке, между тем как добрая половина учеников товарища Клычкова едва-едва умела читать и писать.