Сергей Малашкин - Записки Анания Жмуркина
Монашек перекрестился, закатил глаза к потолку, потом сказал:
— И против тебя, дьявол… и против твоих приятелей.
— Синюкова, Игната или Прокопочкина?
— Им в аду давно уготовлено место.
— А кто дал право твоим пастырям пасти меня и моих приятелей? Христиан?
— Иисус, господь бог наш, — ответил строго монашек и прижал раненую руку к груди.
— Зачем это они взвалили на себя такую обузу — пасти христиан? Пасли бы лучше себя… У нас в деревне за пастуха ни одна девушка замуж не пойдет — они нищие. А ваши, поставленные церковью, пастыри — ожирели, в шелковых и в золотых одеяниях ходят, живут не в яме, а в палатах…
— Тьфу! Чтобы христиане не впали в грех… — свирепея, просипел монашек.
— Это мужики-то?
— Темный народ надо просвещать словом божиим.
— Чтобы пастыри, помещики и капиталисты и разная сволочь питались кровью этого темного, забитого народа?
— Тьфу! — сплюнул снова Гавриил и перекрестился. — Гореть тебе, Ананий, в аду.
— А тебе, отрок божий, прохлаждаться в царствии небесном. Я не знаю, почему ты только боишься фронта, как черт ладана?
— И пронзит жало змеиное язык твой.
— Ладно. Не мешай читать, — отрезал спокойно и твердо я и склонился над книгой.
Монашек перекрестился, вздохнул и оттопырил нижнюю губу. Потом взял книгу, поцеловал золотой крест на голубом переплете, прижал ее к сердцу и закатил глаза к потолку. Синюков растерянно поглядел на меня, затем на Гавриила.
— Целует евангелие? Уж не бесовскую ли силу электричества братец изгоняет из руки? — обратился он ко мне.
Монашек опустил глаза только тогда, когда вышла из рентгеновского кабинета Нина Порфирьевна; он осторожно отнял от груди толстую книгу и положил ее на стол. Иваковская спрятала истории болезней в черный портфель и предложила нам пойти в Скобелевский Красный Крест за денежным пособием. Мы поднялись и пошли за нею.
Над площадью, сверкавшей снегом, торжественно-холодная тишина. Мы пересекли площадь, и подошли к Зимнему дворцу, и остановились у одного парадного. Нина Порфирьевна внимательно оглядела каждого из нас и попросила, чтобы мы подтянули ремни, обдернули шинели, застегнули пуговицы у пальто и пиджаков и приняли солдатский вид. Ее просьбу мы немедленно выполнили. Нина Порфирьевна улыбнулась и робко повела нас в Канцелярию ее императорского величества, в которой находился Скобелевский комитет помощи раненым воинам. Канцелярия — в нижнем этаже. Невысокий, в темно-синем мундире, в медалях, швейцар встретил нас в начале огромного зала. Он добродушно-хитроватым взглядом скользнул по нашим лицам. Подбородок у него выбрит, со щек свисали сиреневые баки. Иваковская спросила у него, как пройти в Канцелярию ее императорского величества. Швейцар слегка кивнул головой в конец зала. Мы направились туда. Пол был застлан дорогими темно-красными, под цвет стен и штор на окнах и дверях, коврами. На боковых стенах в золоченых рамах картины. Окна занавешены. Зал освещали люстры — они свисали золотыми гирляндами. В глубине зала, в самом его конце, — двери. Они закрыты. Направо от них, в углу, небольшой письменный стол. За ним — две женщины в черных платьях и в белых косынках. Мы свернули к ним, остановились, стараясь не поскользнуться на коврах. Мне все время казалось, что я иду не по коврам, а по спине вздрагивающих животных; от такого ощущения у меня дрожали колени и становилось сухо во рту. Наконец мы добрались до стола, остановились цепочкой, в затылок друг другу. Нина Порфирьевна подала документы раненых женщине, сидевшей в бордовом кресле, ближе к нам. Та передала их женщине, сидевшей рядом с нею за красным столиком, ближе к окну. Эти женщины были одеты скромно, не крикливо, но с тонким вкусом. На их немолодых уже лицах не было ни румян, ни пудры. Первым подошел по списку Игнат. Вторая женщина, что сидела ближе к нам, тепло и запросто спросила у него:
— Где ранены?
— Под Двинском, ваше… — Игнат запнулся, покраснел, не зная, перед кем он стоит.
Иваковская побледнела.
— Это необязательно… успокойтесь, солдатик, — чуть улыбнулась красивая женщина, развернула билет Игната и подала его женщине, сидевшей у окна. — Игнат Денисов Лухманов. Ваше высочество, запишите.
— Слушаю, ваше императорское величество, — проговорила женщина, сидевшая у окна, громко и отчетливо, чтобы мы все слышали, и записала деньги в билет Игната и вернула его ему.
Царица достала из розовой большой шкатулки, стоявшей перед нею, десятирублевый золотой и подала его Игнату. Тот поблагодарил ее и отошел. За Лухмановым по очереди стали подходить другие раненые, чтобы получить пособие. Мы уже все знали, что деньги давала царица. Женщины спрашивали у раненых все так же тепло и запросто, словно они были хорошо знакомы с ними, из одного общества. Солдаты, чувствуя простое и ласковое обращение с ними царицы и «ее высочества», оправились от робости и смущения, смело брали золотые штучки и бойко, по-военному благодарили. Некоторые раненые даже сильно расчувствовались от разговора с царицей и другой дамой. Меня, признаюсь, обескуражило такое теплое отношение к нам «высочества» и «величества». «Неужели они так культурны, что я не вижу никакого различия между ними и ранеными — простым народом? — подумал я. — В обращении их с солдатами не видно наигранности в словах их, они говорили просто, запросто, так, как говорит простой народ. Может быть, «высочества» и «величества» сознательно опростили себя, свой язык перед нами, чтобы это показать нам, солдатам, что они такие же простые русские люди, как и все русские?» На этот вопрос я так и не ответил себе, уходя из Зимнего дворца. Десятирублевый золотой лежал в кармане, — эта крошечная денежка, несмотря на поднявшиеся цены на продукты, все же была немалым капиталом в солдатском кошельке. Я и Игнат Лухманов попросили сестру зайти с нами в книжный магазин. Она не отказалась. Я купил в одном томе полное собрание сочинений А. С. Пушкина и сборник очерков и рассказов М. Горького «По Руси» — я тогда сильно увлекался его творчеством. Игнат приобрел книги стихов — Моравской «Золушка думает», Анны Ахматовой «Четки» и В. Горянского «Крылом по земле». Остальные раненые ничего не купили, а только с удивлением поглядели на полки, забитые книгами. Возвращались в лазарет мы по другим улицам. Видели памятник Петру Великому. Походили вокруг него. Подивились на чудесного царя. Казалось, что он не стоял на месте, а бешено мчался на коне, опустив поводья. Легкий конь свободен, летит и летит туда, куда устремлены орлиные глаза его могучего всадника, преобразователя России. И никто не в состоянии остановить летящего всадника, пронизывающего зорким взглядом грядущие столетия. Он сметет своим движением дерзких с пути России. Глядя взволнованно на памятник Петра, я забыл ту грузную лошадь с пригнутой к земле головой и с обрубленным хвостом, ее всадника в полицейской шапке. Я вспомнил стихи Пушкина:
Куда ты скачешь, гордый конь,И где опустишь ты копыта?
Возвращался я в чрезвычайно возбужденном состоянии: в глазах все время всадники. Первый, неподвижный, тяжелый, как покрытая плесенью глыба, стоял неподвижно, со взглядом идиота. Ему некуда было ехать, да и он не хотел никуда ехать: ни назад, ни вперед, сидел понуро на могучем, осатаневшем от его свинцовой тяжести коне. Второй — легкий, с вдохновенным лицом, лучезарный, мчался вперед и вперед. Я слышал легкий топот копыт его пламенного коня. Всадники скрылись из глаз моих только тогда, когда мы подошли к парадному лазарета. Я был пьян от мыслей о всадниках, о России, слегка покачивался. Мы поднялись в вестибюль, разделись и разошлись по палатам.
Обед уже окончился; раненые пообедали почти два часа тому назад. Но няни все же принесли обеды и нам, ходившим в рентгеновский кабинет и в Зимний дворец за временным пособием. Длительная прогулка по крепкому морозу повлияла великолепно на аппетит, так что я с удовольствием съел суп рисовый, мясные котлеты с жареным картофелем и клюквенный кисель. Монашек, управившись со своим обедом, с удивленной обидой и разочарованием посмотрел на мои пустые тарелки, а потом на меня и сказал со вздохом:
— И хлеб съел? Ананий Андреевич, тебе вредно так много ходить…
Я промолчал. Не взглянул на монашка. Я снял халат, положил его на спинку стула, сбросил кожаные туфли и лег на койку, под одеяло, взял со столика том Пушкина, нашел в нем «Медного всадника» и стал читать. От книги приятно пахло типографской краской, морозцем питерских улиц. Перечитывая «Медного всадника», я не замечал раненых в палате, очередной прогулки Прокопочкина. Я перечитал «Медного всадника» и «Арапа Петра Великого» и долго не мог заснуть, — наслаждение, полученное от прочитанного, жгло меня огнем красоты и мыслей. Я заснул только перед рассветом. Спал крепко, тяжело, будто не в белоснежных простынях, а в каменном мешке. Перед завтраком Синюков разбудил меня.