Иван Виноградов - Плотина
Он направился в спальню. Как раз в это время и Надя вернулась, щелкнула замком. Все малое семейство собралось под крышу.
Зоя еще не легла окончательно в постель — просто прикорнула на своей койке поверх одеяла, как пришлось. Тоже, видать, сморило ее после долгого дня хлопот.
— Раздевайся и ложись как следует, — проговорил Николай Васильевич, начиная разбирать свою постель.
Зоя не ответила.
— Я говорю: ложись по-настоящему, — повторил он погромче.
Зоя опять не ответила и никак не отозвалась, не пошевелилась, хотя всегда спала очень чутко: стоило ему войти или неосторожно кашлянуть, как у нее глаза уже открыты и соображают, что сейчас за время, не надо ли кому чего, не пора ли ей вскакивать.
Он потянулся через небольшой межкроватный промежуток и тронул Зою за плечо.
И тут на него дохнуло войной.
— Зоя!
Знакомое доброе тело ее было бесчувственно.
— Надя! — позвал он дочку, а сам заспешил к телефону — вызывать врача.
Надя прибежала быстро, он показал ей на спальню и заставил себя быть поспокойней. Надя что-нибудь сумеет сделать. Женщины могут в таких делах больше, чем мужчины, а дочка в институте на медсестру сдавала. Надя приведет Зою в чувство, а там врачи подоспеют.
С тем он и вернулся от телефона в спальню и вначале просто стоял и смотрел, как Надя пытается дать матери какие-то капли. Потом и сам стал помогать ей.
— Ну выпей, Зоя, — упрашивал он жену, приподняв ее голову. — Выпей и очнись. Сейчас врач приедет, и все будет в порядке… Ты хоть слышишь меня? Ну подай какой-нибудь знак, что слышишь…
Зоя лежала теперь на спине, удобно, и в ее полузакрытых неподвижных глазах вдруг что-то вроде бы изменилось, шевельнулось, привычно отозвалось на его просьбу.
— Вот видишь, Надя, она слышит нас! — обрадовался Николай Васильевич. — Она потерпит… Зоя, ты потерпи, они уже выехали…
Надя вся тряслась от неподвластной, неостановимой дрожи.
— Перестань! — строго приказал ей Николай Васильевич. — У нас теперь есть реанимация.
Это новое спасительное слово еще продлило в нем надежду, и он заторопился на балкон — посмотреть, не подъехала ли машина. Потом снова вернулся в спальню и снова смотрел на жену, и она прямо на глазах становилась моложе и красивее. Так бывало с нею после хорошего отдыха. И он ждал, что она вот-вот очнется, улыбнется и скажет: «Ну что, дорогие мои, напугала я вас?» — «Да уж действительно! Больше не надо так», — сказал бы он в ответ.
Старый солдат, множество раз видевший смерть во многих ее обличьях, умевший понимать и принимать ее окончательность, теперь не хотел ни понимать, ни принимать. Видел успокоенное лицо жены — и думал, что это ей стало легче и она вот-вот очнется. Видел бесполезные старания Нади — и вопреки всему верил, что Надя справится. Не мог он и не хотел, не позволял себе поверить и смириться с тем, что у его трудолюбивой честной подруги наступал полный покой отрешенности от всего — от забот, от волнений, от жизни. И от семьи своей, которую любила самоотверженно. И от мужа своего единственного, которого любила и берегла…
Старый большой ребенок стоял в дверях спальни и, видимо, все еще втайне надеялся, что если он не признает смерть, так она и отступится.
Он не мог признать ее еще и потому, что всегда считалось: первым придется умирать ему. Мужчины вообще умирают теперь раньше, а у него ведь и трудная война за плечами, и старые раны, и памятные отметины чукотской аварии, после которой Зоя так долго выхаживала его и не раз повторяла: «Господи, лучше бы это со мной случилось! Лучше бы я сама так мучилась!..»
Надя уже плакала так, как плачут женщины в одном-единственном случае.
Когда врачи уехали и больше надеяться было не на что, Николай Васильевич изумленно проговорил:
— Это вместо меня она! Это я должен был умереть, а она — вместо меня. Она всегда готова была все беды на себя принять.
— Отец, ну что ты! — Юра подошел к нему и сел рядом.
— Я знаю, что говорю, — упрямо отвечал Николай Васильевич. — А вы все так до сих пор и не знаете, какая это была женщина!
Надя опять принялась плакать, сцепив перед грудью руки.
— Это я, я во всем виновата! — повторяла она. — Вы не знаете, это из-за меня…
— Перестань! — опять приказал ей Николай Васильевич. — Все мы перед ней виноваты.
В доме оставались только свои — Надя, Юра, Наташа, Сергей. Они то ходили по комнате, то садились и снова вставали, не находя места. Наверное, каждый из них, кроме разве Наташи, думал сейчас о какой-то своей провинности перед матерью. Особенно больших грехов перед нею, кажется, никто не совершал (одна только Надя могла думать о большом грехе), но каждый мог вспомнить о чем-то таком, что причиняло матери боль, а стало быть, и приближало ее смерть. Может быть, только теперь впервые задумались они над этим. И, может быть, только теперь начинали осознавать то, что высказал Николай Васильевич, — какая это была женщина! Каждый по-своему любит (или не любит) свою мать, но редко кто знает, до поры до времени, истинную цену ее забот и слез, ее самоотверженности и всепрощения. Матери надо сперва умереть, чтобы дети достойно оценили ее жизнь, ее труды и поняли, что она для них значила…
Они то ходили, то стояли, то садились друг подле друга, будто для разговора, но слов не было. Один Николай Васильевич время от времени что-нибудь говорил, ни к кому в отдельности не обращаясь и не заботясь о том, слушают его или нет. Помолчит-помолчит, что-то вспомнит и скажет:
— Надо было в больнице ей полечиться, а не дома.
Спустя время — о другом:
— Больше всего проступков совершаем против своих близких. Знаем, что простят, и ничего не боимся.
А то вдруг начинал разговаривать со своей Зоей, и это снова пугало детей, как в тот момент, когда он сказал: «Это вместо меня она!» Но теперь к нему не пытались взывать, не пытались образумить. Пусть его мысли текут своим руслом, со своими изгибами и поворотами.
Дети промолчали и тогда, когда услышали:
— Вот и нет больше нашего дома. Нет!
Может, они и сами уже понимали, что в этот день действительно обрывалось, прекращалось существование их родительского дома, кочевого, но прочного родового гнезда, из которого они все вышли, в котором они все росли друг подле друга и формировались. Где и с кем будет дальше жить Николай Васильевич — это еще будет решаться, но уже ничего не изменит. Все равно там будет дом Юры, Сергея или, может быть, Нади, но не дом Густовых-старших. Кое-что из прежних установлений и правил, возможно, возродится в новых, отпочковавшихся домах, но скорей всего уже в другом, изменившемся варианте. Во всей полноте и неизменности мало что возрождается, и двух одинаковых семей, одинаковых домов, наверное, не бывает. Вместе с каждой хозяйкой умирает и ее дом. Хороший ли, плохой ли, но умирает, и если он был хорошим, все это доходит до сознания оставшихся очень скоро: и то, что он умирает, и то, что был хорошим…
— Ну, вы теперь уходите, я с ней один побуду, — сказал где-то уже за полночь Николай Васильевич. — Отдохните немного, вам на работу скоро.
32В день похорон Зои Сергеевны, когда уже возвращались с маленького молодого кладбища в поселок, там послышался чей-то удивленный и встревоженный голос:
— Смотрите, Река ушла!
Наступила минутная выжидательная тишина; люди там то ли действительно смотрели, то ли соображали — возможно ли такое? Потом донеслись голоса уже с берега:
— Надо же, как обмелела!
— А рыба-то, рыба-то скачет!
— Ты тоже запрыгал бы, если б без воздуха остался.
— Все живое беду загодя чует.
— Ничего себе загодя! Когда уже деваться некуда…
Запричитали две поселковые старушки — баба Таня и баба Маня, которые только что плакали, с причитаниями, на похоронах и подходили утешать Николая Васильевича: «Ты не обижайся на бога, что рано призвал он к себе твою супругу. Легкую да раннюю смерть он только хорошим людям дает…» Ни в какие разговоры Николаю Васильевичу вступать не хотелось, но как-то само собой вырвалось: «Лучше бы он хорошему человеку долгую жизнь дал!» — «Ничего мы не знаем, батюшка, — и смиренно, и настойчиво возражали бабки, помогая друг дружке. — Вон сколько нас, неприбранных старух, развелось — и нет нам ни смерти, ни радости…» Они готовы были говорить и говорить и почему-то явно хотели понравиться своими речами, даже самих себя принижая ради этого, но Николай Васильевич дал понять, что ему совсем не до них, и тогда старушки безропотно и необидчиво отодвинулись и уже в сторонке, поодаль от него, продолжали вздыхать об умершей, вспоминали подобающие грустному моменту полузабытые молитвы, давали какие-то важные советы по соблюдению обряда и просили у всевышнего (пожалуй, неискренне) скорей смерти для себя.
Всего только две такие преклонные, из прошлого века, старушки проживали теперь в Сиреневом логу, но их почти все знали. Без них не обходилось ни одно печальное событие, они же поспевали и на праздники, привнося в них нечто свое, стародавнее. Незванно приходили они на редкие здесь похороны, без приглашения направлялись теперь на поминки — и там тоже к случаю припомнят какие-нибудь забытые народом обрядовые уставы… По дороге услышали вот о Реке и тоже не могли пройти мимо, остановились, последние плакальщицы века, чтобы пожалеть и отпеть Реку.