Александр Андреев - Широкое течение
— Да этот ваш блаженный-то, Семиёнов.
— Это мы выясним, — решительно сказала Елизавета Дмитриевна. — Сегодня же.
— Тянет, тянет… И чего тянет, не могу понять! — раздраженно говорил Олег. — Не подходит — сказал бы прямо, подходит — принимай.
И вечером, когда бригада собралась в комнате Семиёнова, Елизавета Дмитриевна строго потребовала с бригадира:
— Где предложение Дарьина?
— Вот оно, — Семиёнов с готовностью подал ей листок. — Я только что хотел поставить его на обсуждение.
— Почему же вы так долго держали его?
Семиёнов в затруднении пожал плечами, улыбнулся:
— Я не делаю никому предпочтения.
— Два месяца прошло. Здесь число написано, глядите…
— Да что вы, Елизавета Дмитриевна! — изумленно воскликнул Семиёнов. — Я не ожидал, что вы такого мнения обо мне. Вы меня просто смущаете… Неужели вы думаете, что у меня только и дела, что копаться в этих бумажонках! — Он отпихнул от себя пухлую папку, листки рассыпались по столу. — Неужели таков мой удел? Вы меня и за инженера уж не считаете, а за какого-то канцеляриста. У меня, слава богу, основной работы в отделе по горло. Да лекции на курсах мастеров. А по линии месткома сколько дел да трепки нервов? Пощадите! Чтобы найти одну жемчужину, знаете сколько надо, простите, навоза переворошить? Вы даже не представляете, сколько понатащили всяческой ахинеи!..
— Выходит, что навоз на стол, напоказ, а жемчужину нашли и прикарманили, — заметил Самылкин весело. — Хорош!
Семиёнов обиделся:
— Я прощу не разговаривать со мной в таком тоне, Василий Тимофеевич, Я никому этого не позволю. Если мои действия не нравятся, вы можете ставить вопрос о моем отстранении. Я не слишком держусь за этот высокий пост, вы об этом знаете.
Фома Прохорович и старший мастер Самылкин непонимающе переглянулись, удивляясь такому началу заседания.
— Ладно, — как бы соглашаясь с Семиёновым, сказала Елизавета Дмитриевна тем же твердым и требовательным тоном. — Покажите все предложения, какие у вас есть.
Семиёнов торопливо застегнул халат, оскорбленно и с вызовом взглянул на старшего технолога, рывком выдвинул ящик, схватил папку, кинул ее перед собой, к ней положил отдельные, законсервированные им предложения и все это пододвинул Елизавете Дмитриевне. Сам он демонстративно отошел от стола и, прислонившись спиной к стене, скрестил на груди руки, как бы говоря: «Посмотрим, что вы без меня сделаете…»
— Ведете себя несолидно, товарищ Семиёнов, — заметил ему Фома Прохорович.
Иван Матвеевич вышел и, угнетенный думами, оскорбленный, долго и недвижно сидел в соседней полутемной комнате, облокотившись на стол. Он чувствовал в душе зияющую пустоту, будто у него отняли что-то важное, возвышавшее его, и жгуче сожалел об этом.
Потом Семиёнова позвали к Алексею Кузьмичу. Парторг в беспокойстве передвинул предметы на столе, не глядя на вошедшего, заговорил угрюмо и осуждающе:
— Думал, что большое и горячее дело встряхнет тебя, собьет пыль, которой ты покрылся от долгого пребывания в дремоте. Ошибся… Раскаиваюсь. Ничем, видно, не оживишь тебя. Оказывается, ты сам, и с успехом, можешь любое живое дело похоронить.
— Алексей Кузьмич, — прервал его Семиёнов, прижав руку к груди, — уверяю вас, это ни больше ни меньше как недоразумение. Выслушайте меня… Предложения задерживались и раньше, это было в порядке вещей.
— Что было раньше, то прошло и нам не подходит… Нам больше нравится, что будет впереди. Выходит, критиковать-то легче, чем создавать? На порицания и критику вы мастер, а вот самому дать что-нибудь дельное и полезное у вас пороху не хватает, да и желания ист. Вы все хвастались, что к работе относитесь честно и глубоко… стараетесь. Вот мы и измерили вашу глубину… Не больно велика она, глубина-то ваша, — курица вброд перейдет. С рабочими разговариваете по-вельможному, свысока: необразованные-де люди и туда же — в изобретатели лезут! Лишний ты в жизни человек, Иван Матвеевич, этакая разновидность традиционного литературного типа, ныне выродившегося. Соглядатай какой-то бесстрастный…
Семиёнов сидел бледный, осунувшийся. Выдержав паузу, он вскинул голову, чтобы возразить парторгу, но в комнату вошли Антон и Володя Безводов. Кузнец был в хорошем костюме, в нарядной рубашке и галстуке. Встретив тут Семиёнова, ребята переглянулись и отодвинулись в сторонку.
— Я думаю, вы ошибаетесь, Алексей Кузьмич, вынося мне столь жестокий приговор, — огорченно заявил Семиёнов и со свистом сквозь зубы втянул в себя воздух. — Человек — явление неразгаданное; сегодня он один, завтра — недосягаемо другой. И рискованно выносить о нем окончательное решение. Как бы опять не пришлось раскаиваться…
— Нет, не придется, Иван Матвеевич, — ответил Алексей Кузьмич спокойно и твердо. Он приблизился к окну. «Как же это я? Столько лет встречался с человеком и не смог распознать? А ведь он мне нравился — острота, оригинальность мысли, обо всем свое суждение, можно поговорить, поспорить… Это привлекает. А поди, разгадай, что у него внутри! Не скоро проникнешь: существо-то настоящее прикрыто красивыми словами. И случается, что выявляется оно слишком поздно… Трагически поздно».
Алексей Кузьмич повернулся к комсомольцам, заботливо спросил:
— Что у вас?
— На конференцию идет, — сказал Володя Безводов, кивнув на Антона. — Пришли посоветоваться — выступать ему там или нет.
— Обязательно выступать. — И, обращаясь к Антону, Алексей Кузьмич подсказал: — Доложи о начавшемся патриотическом движении молодежи нашего завода. О своем труде скажи, о мечте, о будущем — своем и своих товарищей… полным голосом… В общем ты найдешь, о чем сказать… Основные мысли запиши на бумажку, чтоб не сбиться. Иди, а то опоздаешь к открытию.
4До Дома союзов, где проходила третья Всесоюзная конференция сторонников мира, Антона провожала Таня Оленина.
Поглощенные работой, учебой, выполнением общественных поручений, они встречались не часто и урывками — в цехе, в комсомольском бюро. От этого и встречи их были особенно волнующими, полными какой-то затягивающей радости, тоски и тревоги.
И сейчас, задержавшись на углу возле Дома союзов, они как бы замедляли расставанье. Стоять было холодно, отовсюду сквозило, студеный ветер нес редкий и сухой снег, сметал его с голых мостовых, белыми кромками стелил возле тротуаров, и люди мелькали мимо с поднятыми воротниками, пригнувшиеся.
— Замерзла. Беги скорее домой, — сказал Антон, глядя на Таню и поеживаясь от стужи. Она ответила, кивнув на подъезд, куда один за другим входили делегаты конференции:
— Интересно, наверно, будет…
— Хочешь, я приду и расскажу?.. — предложил он и почему-то смутился.
— Приходи, — не сразу согласилась она, опустив глаза и пряча улыбку в воротник шубки. Проводив ее взглядом, Антон отворил дверь и вошел в здание. Раздевшись, он поднялся на второй этаж.
Здесь было торжественно и сверкающе, в фойе и в зале среди массивных мраморных колонн находились делегаты — ученые, писатели, рабочие, артисты, колхозники. Многих Антон узнавал по портретам. На отворотах костюмов поблескивали золотые медали, ордена. Огромные хрустальные люстры наполняли зал ровным праздничным светом, множество голосов сливалось в единый прибойный гул. Прямо перед глазами на красном бархате сияли слова, повелительно-суровые и непреклонные: «Мы стоим за мир и отстаиваем дело мира».
Наступила тишина, на трибуну взошел человек с седой головой и стал докладывать об итогах сбора подписей под Обращением Всемирного Совета Мира о заключении Пакта Мира между пятью великими державами.
Во время доклада Антон написал записку с просьбой предоставить ему слово. Отослав ее в президиум, он лишился покоя: любая поза, которую он принимал, казалась ему неудобной. Он вынимал из кармана листки и в десятый раз перечитывал свою речь, укладывая в памяти слова и фразы. Вспомнил о Тане. Она ждет его, думает о нем: сидит, наверное, с ногами на диване и слушает трансляцию по радио.
В перерыв Антону вручили телеграмму от Сарафанова. Он прочитал ее и радостно улыбнулся.
Начались выступления делегатов. Только что кончил говорить академик, заключительные слова его потонули в шуме аплодисментов, и вслед за тем Антон услышал:
— Слово предоставляется кузнецу московского завода товарищу Карнилину!
Антон не заметил, как очутился в проходе, разделявшем зал пополам, и, бледный, сосредоточенный, сдержанными шагами приблизился к эстраде, взбежал на трибуну. Окинув взглядом залитый сиянием зал, плотные ряды людей с добрыми и внимательными глазами, почувствовал, что душевное волнение вытеснилось уверенностью и смелостью.
— Коллектив нашего завода, — начал он наизусть заученную речь, — прислал меня сюда, на эту конференцию, чтобы во весь голос заявить: все наши помыслы, все чаяния, все действия устремлены к одному — сделать наше государство еще более могущественным, непобедимым. Народы мира знают: будет могучим Советский Союз — мир на земле обеспечен. Все находящиеся в этом зале люди видели великолепные, прочные и мощные автомобили. Они сделаны на нашем заводе. И мы гордимся, что эти машины помогают людям строить и жить. Промышленность без металла мертва, в звонкой стали заключена частица нашего счастья и благополучия. И комсомольцы и молодежь нашего завода начали патриотическое движение за экономию этого драгоценного металла. Только один наш завод даст более двадцати тысяч тонн лучших сортов стали и других металлов — получай, Родина, наши сбережения! Сейчас, находясь здесь, я получил телеграмму от своего помощника, комсомольца Ильи Сарафанова, который на эти дни заменил меня у молота. Встав на вахту в честь происходящей конференции сторонников мира, он выполнил норму на двести пять процентов!