Борис Пильняк - Том 1. Голый год
В эту ночь ушел от Демида медведь, ушел в тайгу, чтобы искать себе пару.
Ушел медведь поздно ночью, выломив дверь. Была ночь. У горизонта легла едва заметная полоса восхода. Где-то далеко девушки пели о Ладе. На обрыве из бурого гранита и белого сланца сидели тесною кучею девушки, пели, и около них, темными, взъерошенным силуэтами стояли парни, вернувшиеся с зимовий из тайги.
Коломна.
1916 г.
Смертельное манит*
IПахнет июньское сено, в сущности, плохими духами, – и все же нет запаха сладостнее, в июне ночами горько пахнет березами, и рассветы в июне – хрустальны.
То, чем встретит земля человека, то навсегда остается ему. Алена родилась в лесной сторожке, где были небо, сосны, песок и река. Но по реке вправо и влево были луга, и Алена знала от матери своей, что желтый зверобой, июньского цветения, – бородавки со стеблей его и листьев настоянные, – идет людям от груди; что лапчатка желтая – от головной боли и простуды помогает очень; что тысячелистники розовые и белые – от порезов, от порезов же и столетник; что шалфей пряный – от зубов, от горла, от зубов же – ромашка, можно еще ромашкой вытравить из чрева ребенка; что мята сладкая – от хрипоты и груди; что чистотел невзрачный – оранжевый сок из корешков его – от бородавок; что сороконедужник строгий – от всех земных телесных болестей; что единственная трава от змеиного укуса – цветочек незаметный, синий – звездочка; что чертополохом синим, колючим, что растет на откосах, изгоняют из изб чертей. Вместе с матерью собирала Алена эти травы пред сенокосом в июне, – все они июньского цветения, кроме чертополоха колкого и синего, августовского. Вместе с матерью ставила на травах для зимы настойки.
В июне родилась Алена, и навсегда осталось в памяти у нее июньское сено, сладко пахнущее, и вся июньская сенокосная страда.
Девочкой же узнала она, что – смертельное манит.
Рядом со сторожкой проходила насыпь, и шел через реку железный мост, по которому, рокоча, пролетали поезда. Весной, в полую воду, разливалась река, и люди ходили в заречье по мосту. Перед Пасхой, когда буйничала весна, таяли снега, слепило солнце и лес гудел птичьими токами, в ослепительный день проходил по насыпи студент, заречный барин. Был он молод и здоров, с фуражкой на светлых кудрях, в смазных сапогах, подходил к окошку, просил попить, смеялся.
– День-то какой, благодать! Тяга теперь какая. Через мост, значит, можно? – смеялся громко, беззаботно, красивый, молодой, здоровый, с расстегнутым воротом синей косоворотки и с капельками пота на белой шее. – Ах, благодать-то какая, тетка Арина!
Взглянул на Алену, усмехнулся, сказал:
– Дочка, что ли? Красавица будет. Ой, красавица!
Мать называла студента по имени-отчеству, говорила ему, чтобы шел – не смотрел вниз, – вода по весне быстрая, закружится голова. Студент снял фуражку, тряхнул кудрями и ушел. Дошел до середины моста и бросился в воду: чудом спасся, – нанесло его водою на старый бык, оставшийся от прежнего моста.
И вечером мать рассказывала дочери, что – смертельное манит, манит полая вода к себе, манит земля к себе с высоты, с церковной колокольни, манит под поезд и с поезда. Девочкой не поняла этого Алена, – в тот вечер, когда шумело половодье и в открытое окно шел запах свежей земли. Но потом поняла, поняла уже девушкой: через несколько весен сама стояла на мосту в половодье и чувствовала, что манит, – манит вода, – неведомое, смертельное, – и углубила, поняла, что смертельное манит повсюду, что в этом – жизнь, манит кровь, манит земля, манит – Бог.
Девушка ходила за реку, на село, на гулянки, пела на откосе с девушками песни и водила хороводы, встретила парня и полюбила его, и быть бы свадьбе, но мать ее, Арина, вдруг заупрямилась, а потом покаялась дочери, говорила:
– Аленушка, ведь жених-то твой – родной твой братец. Грех… давно это было, молодая была, на сенокосе – согрешила с отцом его. Отец-то твой в солдатчине был. Грех приключился, – говорила тихо, шепотом, утирала кончиком платка уголки губ, некогда красивых.
Мать покаялась, а Алена перестала ходить на откос, проводила вечера около своей сторожки, ночами прислушивалась к перепелиному крику, следила за речным туманом и еще раз почуяла, что – смертельное – грех манит; грешное манит так же, как и святое, и рубежом всему – смерть.
Так прошла молодость, в избе под соломенным навесом, где были около небо, сосны, песок и река с лугами, с цветами и травами.
IIПотом била жизнь.
Любит каждый однажды, и всегда любовь несчастна, ибо иначе не может быть и должно так быть, потому что после любви человек становится подлинно человеком, потому что страдание очищает, красота и радость любви – в тайне ее. И никто не знал, как тосковала Алена ночами, молодая, одинокая, с молодым своим телом, – в июне, в июньские сенокосные ночи. Поэтому она осталась и вековушкой, не вышла замуж до положенных своих двадцати лет, после которых редко берут уже девушку; поэтому не показывала никому и поминальной своей книжечки, где на первой странице было написано здравие раба Божьего Алексея, первого ее жениха, кровного ее брата. Помогала матери в собирании трав, ходила за отца по рельсам с фонарем и зеленым флагом, пряла зимними вечерами на бесконечной прялке. Так было до двадцать четвертого года, остро начала тогда она чувствовать Бога с смертельными его тайнами, ходила в церковь и молилась зарями, – ведь всегда религиозное связано с плотским, с телесным.
С тех пор, с того апреля, как мать рассказала о том, что смертельное манит, прошло пятнадцать лет. Из Алены-девочки стала красивая женщина, крепкая, румяная, широкая, с черными глазами, опущенными скромно долу.
Тот же молодой студент, что тогда смеялся и стоял под окошком с расстегнутым воротом, радостный и бодрый, – успел уже сильно разменять свою жизнь, так, как разменивали революцией ее многие русские бары: женился неудачно, метался с женой по России и за границей, все время тоскуя по тихой, разумной жизни; разошелся с женою не скоро и трудно, потратив на это все, что было отпущено ему для творения жизни; вернулся наконец в свою усадьбу, в Марьин Брод, поселился один в старом доме, зарылся книгами. Был он уже зрелым мужчиной, с бородою окладистой, с усталыми уже глазами и печальной улыбкой.
И Алена ушла к нему жить. Правила народа нашего строги и просты, – каждый родившийся должен по весне обвенчаться, родить и потом умереть; всем же отступившим от этого можно делать по-своему свою жизнь, – и не грех, если вековушка пойдет ко вдовцу в работницы, не грех, если ко вдове заезжают почтари со станции, – не осудит никто: ведь цветет рожь и в цветении своем несет колосы, ведь ржут по весне в полях лошади, токуют на токах птицы и поют на откосе девушки.
Алена ходила в церковь к обедне, дома плакала потихоньку, потом взяла на плечи сундучок свой и пешком пошла за реку, в усадьбу Марьин Брод; уходя, остановилась в дверях, окинула взором избу, сказала тихо:
– Что же, прощайте. Ухожу.
И ушла, – никто не осудил, не понесла греха.
Опять был июнь. Во ржи в полях кричали перепела, небо было зеленым, солнце садилось на западе, и на востоке стал хрустальный серп; шла тихо, срывала колосики и высасывала сладко-вяжущий сок из будущих зерен.
IIIВ усадьбе у Полунина прожила она пять лет.
Пришла к нему вечером, поставила в кухне на скамью сундучок, прошла в его кабинет. Полунин сидел у стола. Сказала:
– Вот я, пришла, – и, как мать ее, платком утерла уголки губ, еще красивых очень.
Полунин был из тех русских бар, что ищут правду и Бога, и позвал к себе Алену он, потому что полюбил ее и еще потому, что думал в ней найти правдивое и естественное, отдохнуть с ней и создать жизнь правильную и крепкую. Они жили вдвоем в усадьбе, сами справляли хозяйство. Полунин учил Алену грамоте и читал с ней Жития, сам увлекающийся ими, ищущий подлинно русское.
Через полгода у них родилась дочь Наталья, – и Алена предалась ребенку, в нем и через него чувствуя жизнь. Была жизнь ее проста и сурова, как жизнь и Полунина, – вставала с зарей, молилась Богу, шла доить коров, готовила к обеду, снова в полдень доила коров, была с ребенком, кормила его, пеленала, мыла.
Никто к ней не ходил, не ходила и она никуда, кроме церкви. Зимой заметала их метелица, весной к самой усадьбе подходила река, осенью шли дожди и стояли пустынные, ясные, холодные дни. Полунин сидел за книгами, рубил дрова, говорил о правде и – не примечал, верно, что слова его о добре иной раз были черствы и злы, – люди стареют.
Год сменялся годом. Весны многое творят в жизни человеческой, – у Алены был еще июнь, пахнущий травами, с горьким березовым рассветом и с хрустальным серпом над горизонтом. Девочка Наталья умерла. Смертельное – манит. Девочка Наталья умерла в апреле, и жизнь Алены стала пустой. Бог всегда был с нею – у нее в сердце. Хоронить ходили с Полуниным через мост, – разлилась река. Оттуда шли молча, рядом, на мосту остановились на минуту, – верно, каждый вспомнил о своей молодости, – пошли тихо дальше; в доме было сыро, пустынно и темно.