Иван Арамилев - В лесах Урала
— Слышишь, крадется зверь?
Или:
— В траве бежит глухарь.
Я ничего не слышу. Идем, куда он показывает, и поднимаем дичь, спугиваем зверя.
— Как узнал?
— Сердцем чую, — говорит старик.
Но почему мое сердце не чует?
Глава тринадцатая
Собаки погнали лосиху. Она прыгнула с крутика под обрыв, сломала ногу. Евлан освежевал ее.
— Соль почти что кончилась, — говорит он. — Мясо пропадет. Порублю тушу на куски, посолю малосолом в кадках, а ты садись-ка в лодку, съезди. Я бы сам поехал, да ты обернешься скорее: руки посильнее моих. Доедешь до полесовщика у Кривой излучины. Он меня знает. Соль у него всегда есть. Поторгуйся как следует. Он жадный, за пустяк вымогает незнамо что.
Помолчав, добавляет:
— Уток на воде прорва, почнешь стрелять-пуделять. Поворачивайся живее.
Иду к лодке. Пестря, привязанный под навесом, взвизгивает. Евлан кричит:
— Забирай кобеля с собой. Спокою не даст. Ну, до чего прилипчив к хозяину пес!
Я беру собаку.
Лодка несет нас по течению. Пестря сидит на корме. В карих глазах его лукавство: «Что, хозяин, не удалось одному уехать?»
По берегам стеной стоят кусты черемухи в белой пене. Терпкий, дурманящий запах струится от них над рекою.
Солнце упало в тайгу. Останавливаюсь у тихой заводи. Жарю на костре селезня, грею чайник. Наевшись, ложусь под кустом вереска. Спать не хочется, и я слушаю, как садится роса на траву, трещат кузнечики. В траве бегают зайцы. Собака потягивает носом воздух, кидается в темноту. Дует ветерок. Звездная ночь уходит на запад. И так лежу я, не смыкая глаз, до утра.
В полдень захотелось искупаться. Подвернув к берегу, раздеваюсь, прижимаю руки к бедрам, прыгаю в омут. Вода холодная и плотная. Под корягою, в желтых водорослях, затаился усатый налим. Протягиваю руку, пытаюсь схватить его за жабры. Налим вильнул хвостом, замутил воду, скрылся в береговой норе. Стрелою несется за стайкой плотвы белобрюхая щука. На самом дне копошатся водяные козявки, жужелицы и мальки. Вынырнув, жмурюсь от солнца, сверкающего над лесом.
Мое ухо ловит песню. Женский голос, звонкий и сильный, звенит, приближаясь к реке:
Ты, заря ль, да ты, моя зоренька!Заря моя, да ты все холодная…
Нет, это не сон. Воздух трепещет от песни, такой близкой и манящей.
Одеваюсь бегу на голос.
Мы столкнулись на узкой поляне лицом к лицу. Пестря гавкнул, но тотчас отлетел в сторону от удара моей ноги.
Собака поджимает хвост: в первый раз ей не дают облаивать незнакомого человека.
Девушка вскрикивает. Голубое ведро падает из рук.
— Что тут делаешь? — спрашиваю я.
— Уголь жжем с тятькой. Угольщики мы. Тятьку моего Ермолай Плетнев звать. Может, слыхал? Летом наготовим, осенью на плотах к заводам продавать везем.
— Далеко забрались.
— Там, в низовьях, лес рубить не дают, а здесь можно. Вот и приходится забираться. Пашни у нас нет, углем кормимся.
Волосы у нее совсем рыжие.
Она дышит глубоко.
Я смотрю на лицо, на пышные волосы, на ласковые, задорные губы. Удивительные глаза: совсем не такие, как у всех. Тусклые скаты гор и дымчато-зеленые холмы сливаются в скользящее пятно.
Она хочет пройти. Я загораживаю дорогу.
— Испугалась?
— А то как же, — отвечает она, тряхнув волосами. — Четвертую неделю живем, никого не видала, и вдруг тебя нанесло. Я подумала — оборотень. Только оборотни без собак ходят…
Спрашиваю, как ее звать.
— Марфа.
— А меня — Матвей.
Сорвав былинку, она жует ее зубами.
— Ну, идем до реки: пособлю.
Поднимаю ведро, и она доверчиво шагает со мною рядом, улыбаясь, покачивая бедрами. Страх у нее прошел, и она уже прихорашивается, поправляет кофту на груди. Спотыкаюсь о муравьиные кочки. Девушка плотная и гибкая, совсем как та, что снилась по ночам, только волосы рыжие.
На ходу задеваем бедрами друг друга. Марфа что-то говорит. В моих ушах отдается смех, слова тают. Я кладу ей на плечо руку.
— Не балуй. Думаешь, в лесу — так и можно охальничать?
Но глаза улыбаются. Садимся на траву, разговариваем, И такое нежное, радостное солнце над нами, и так тихо кругом, что от счастья останавливается сердце. Опять трогаю плечо девушки, заглядываю в глаза. Она не отталкивает, но сжимается и сидит, присмиревшая. Чувствую ее запах — радостный, пьяный запах распускающихся черемуховых почек.
— Обед готовить пора, — вспоминает она и протягивает руку за ведром.
Спускаемся к реке.
Я зачерпнул воды, и мы опять идем рядом. На поляне, у свежепорубленных елей, Марфа берет из моей руки ведро.
— Больше не ходи: тятька увидит — осерчает.
— Боишься?
— Боюсь не боюсь, а отец.
Молчим, слушая щебетанье коноплянок и щеглов.
— Завтра вечером поеду обратно — выходи встречать.
И она сказала:
— Приду.
Глава четырнадцатая
Каждую неделю спускаюсь в челноке к стану Ермолая Плетнева. Марфа встречает у заводи.
— У, противный, опять опоздал!
Она спрашивает о чем-нибудь. Слежу за ее губами, вижу улыбку, настороженно сдвинутые брови и, когда она склоняется, слышу гулкие удары ее сердца.
Она мало говорит, но я догадываюсь о не сказанных ею словах, по глазам читаю мысли.
Я подружился с Ермолаем. Привожу ему дичь, рыбу. Помогаю сводить лес, заваливать землей длинные, набитые чурками печи, укладывать в рогожные мешки уголь.
Евлан замечает мои отлучки.
— Лебедку завел? Вижу: в полет за нею тянет. Покинешь, наверно, меня? Ну, что ж: всякому свое. Думай, как лучше. Не осуждаю. Молодой ты, сок из тебя брызжет, как смола из дерева, — вот беда. Недаром песня сложена: «С бабой худо, с бабой худо, и без бабы не того: повернешься с боку на бок, кругом нету никого». Женился бы, коли так подперло, да и вез ее сюда. Заживем семейкой. Внуков нянчить буду. Давай, право, а? Места хватит. Можем еще избу построить.
Весь день толкуем о будущей жизни. Он так загорелся мыслью о моей женитьбе, что готов ехать сам к Ермолаю. Но не довелось ему быть сватом.
С гор налетел ветер. Тайга шумит, падают деревья. Евлан кинулся убирать ульи, вынесенные на огород, и там захлестнула старика опрокинутая ветром пихта. Я на руках принес его в домик. Ветки поцарапали ему лицо, шею. Обмываю его водой, перевязываю раны.
— Крышка, сынок, — кротко шепчет он. — Не хлопочи, умру. Думаешь — то сделаю, это сделаю, а смерть ходит по пятам. Не уберегся, готов. Ждал, что Николку-царя народ сковырнет и тогда поеду в деревню, со старухой увижусь, на внуков порадуюсь. У Ванюхи-то, коему палец отрубил, ребятенки с тебя ростом, наверно. Не сказывал об этом, крепился. А ты что думал, каменный? Не тосковал по семье? Ну, не пришлось. Напиши когда-нибудь моей старушенции письмо, расскажи, как дни коротали. Ты, сынок, еще увидишь свет. Помяни, когда вольготно жить станешь.
— Помяну!
— Не плачь, — просит он. — Али слезою смерть отгонишь? Всему бывает конец. Глянь на кедры. Какая сила в дереве — страшно подумать. А придет час — рухнет на землю, сгниет, ветер прах развеет, но… на том самом месте молодь зеленая подымется. Да, да, подымется!
Я сижу возле него и надеюсь, что, может быть, старик осилит боль, встанет, улыбнется, как раньше, доброй, согревающей улыбкой.
Евлан подымает веки. Ясные, живые глаза смотрят пристально, сурово.
— Дай руку, — чуть слышно говорит он. — Конец, сынок. Закопай в сухом месте и поглубже, чтоб волки не отрыли. Собаку мою, Тютьку, не бросай. Тебе завещаю ее…
Я сжимаю его ладонь руками.
Он вытягивается, цепенеет весь.
Я осмотрел дерево, которое убило старика. Ничего особенного в нем нет. Так себе, кривая с гнильцой пихточка, совсем не толстая. И ударила она его вершиной. Как он оплошал, не уберегся? Неужели подвело сердце-вещун? По осенней воде Зею переплыл, под солдатскими пулями жив остался, а вот не мог отскочить на аршин от пихты, и нет человека!
Я похоронил Евлана хорошо. В яме сделал сосновый сруб, на дно постелил пихтовые лапки и под голову — мягкую подушку из папоротника. На могильном холме вкопал кедровый столбик и на нем вырезал ножом имя старика. Утоптал могилу, выстрелил в небо из обоих стволов. У моих ног стояли притихшие собаки.
Друзья мои охотники, если вам случится проходить по этим местам, сделайте привал у могилы Евлана, разведите большой костер и помяните старика добрым словом. Старик думал о вас, своих наследниках, о счастье для всех людей, которые будут ходить с ружьем по свободной земле, отдыхать и радоваться у жаркого костра после удачной охоты.
Глава пятнадцатая
Неделю не выхожу из домика. Собаки тоже понимают горе человека. Пестря и Тютька не надоедают в эти дни скорби ни лаем, ни визгом. Они вдвоем охотятся на молодых зайцев, возвращаются к вечеру с вздувшимися боками.