Петр Павленко - Счастье
— О нет! Это человек безусловно русского происхождения. До русских здесь никто веллингтоний и не видывал. Это деды наши их тут насадили. Да и потом вся ухватка, весь характер дела чисто русские, озорные, с вызовом. Вот, мол, дорогие потомки, что я нашел и приготовил для вас, получите подарочек, радуйтесь и благодарите.
— Над этой скалой хорошо бы шефство взять, — задумчиво улыбаясь, произнесла Лена.
— Конечно. Но я хотел, чтобы вы подумали о строителе. Он был, вероятно, очень похож на нашего Воропаева, не находите? Нашел и отметил скалу, загадал нам такую чудесную загадку, а вот дома-то, дома-то, хибарки себе никакой и не поставил!
— Но что, что ему надо, доктор, дорогой? Ну, скажите вы мне хоть на ухо: что ему надо? — спросила Лена о Воропаеве.
— Воропаеву, я уже говорил вам, не мешало бы немножко радости... А впрочем, не знаю. Я еще не умею обращаться с такими натурами. Ему на моих глазах полагалось бы умереть уже дважды, но он жив.
Лена, вздохнув, взяла доктора под руку.
— Пойдемте, а то стало совсем темно.
Ночь уже раскинулась и над горами. Стало свежо и сыро. Звуки сделались глухими, будто их обернули чем-то мягким, пушистым. Лунный свет, мглистый вверху, на земле отблескивал металлом. Все замерло в блеске и тишине.
Комков негромко произнес:
— Как-то я прочел у Тургенева, в его «Фаусте», глубочайшую мысль: «Кто знает, сколько каждый, живущий на земле, оставляет семян, которым суждено взойти только после его смерти». Вот помрем мы с вами, Леночка, и не останется от нас ни такой скалы, ни таких веллингтонии, ни даже плохонького водопровода, и зависть меня берет к этому безыменному предку...
— От нас не останется? — обиженно переспросила Лена. — От нас останутся люди, каких еще не было. От нас пойдет счастье.
И они надолго приумолкли. Ночь замерла, не мешая думать, и казалось им, что в этот час спящие видят длинные радостные сны, а те, кто бодрствует, мечтают с такой силой, что их мыслей можно коснуться рукой, как этих вот серебристо-черных деревьев, которые одно за другим выступают навстречу из тени горного склона,
Охваченная красотой этой грустной ночи, Лена думала о том, как длинна, как поистине бесконечна, оказывается, жизнь человеческая. Вот мертвая скала, — но она чья-то жизнь. Вот речка спит на бегу, — может быть, и она след жизни, прорытый упрямым заступом. И мост, что только что прошли, — тоже чье-то бессмертие. И вот эта дорога, и сосны, и фонтан у края дороги — все это жизни человеческие; и оживи какой-нибудь волшебник безмолвие лет, как бы заговорило все, как бы могуче запело! «Веду заступом воду через бесплодные горы», — донеслось бы от реки. «Торю тропу через непроходимый лес», — раздался бы голос дороги. «Сажаю первую сосенку на склоне обветренного холма, да будет здесь лес и тень для придущих после меня», — прошелестел бы бор. Тысячи лет живут на земле люди, и земля испытала на себе крепость и силу множества человеческих рук. Кто скажет, что ущелье, откуда сейчас дует влажный сквозняк, пробито одними горными реками, без помощи человека? Кто разгадает, сколько в земле, средь шифера и камня, еще и пепла костей и соков крови ушедших от нас поколений?
И Лене, как счастья, захотелось вдруг самой стать клочком земли, углом векового камня, ручьем у дороги, чтобы жить и после того, как распадется тело,
Когда никто и помнить не будет, что существовала такая Журина, ключ, ею пробитый в скале, не иссякнет, не зарастет диким терном дорога, если она проведет ее, не зачахнут, а разрастутся по горным склонам рощи и привлекут к себе птиц и зверей; и другая женщина такою же ночью, как сегодня, с нежной любовью и завистью вспомнит свою безыменную предшественницу.
Ей стало грустно, что она никогда не сумеет передать тому, кого она так любила, все то, чем сегодня была переполнена ее повзрослевшая и возмужавшая душа. Как было ей горько, что она ничем не помогла ему, от которого так много сама получила. Теперь она была бы способна на большее, но в прежние дни душа ее была бедна.
ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ
В начале февраля на теплоход, отходящий с пристани одного из портов Кавказского побережья, в самый последний момент поднялась высокая красивая женщина в кожаном пальто со следами погон на плечах. В руках ее был небольшой легкий чемодан, точно она собралась в путь неожиданно. Вторые сутки дул норд-ост баллов до десяти, переход ожидался тяжелый, и пассажиров было немного.
Заняв месте в каюте, женщина тотчас вышла на палубу, но, едва не свалившись под ударом ветра, быстро вернулась. Воздух, наполненный мелкими колючими камешками, клубился, вопя и стеная. Дышать этим скачущим воздухом было невыносимо трудно, он не проглатывался, а комками застревал в горле, грозя удушить.
Сняв в каюте кожанку и оставшись в отлично сшитом темнозеленом костюме с двумя полосками орденских ленточек на груди, пассажирка с книгой в руках вышла в салон. Ее приветствовали, подшучивая над отвагой, толкнувшей одинокую женщину на опасный рейс, она сдержанно ответила, что спешит по срочному делу, и, выбрав кресло поближе к отоплению, углубилась в книгу.
Она не взглянула на берег при выходе в море, не вышла из своей задумчивости и тогда, когда первые волны взорвались о борт корабля и борт, вздрогнув, отшатнулся от них.
Путешественники знакомятся быстро. Спустя час многие знали друг друга по имени и отчеству, говорили о шторме, качке, о средствах против морской болезни, о том, как кормят на теплоходе, придумывали игры и, слушая радио, громко высказывали свои мнения о международных делах.
Она одна не принимала участия в общей беседе. Ее красивое, но утомленное лицо выражало досаду. Она действительно боялась, что ее одиночество будет нарушено. Так вскорости и случилось. Сначала расторопный и чрезвычайно компанейский майор, а потом долговязый, нескладный лесовод из Сухуми, едущий с дочкой, подсели к ней и вовлекли в разговор.
Через несколько времени им удалось узнать, что она — врач, демобилизована, отдыхала в санатории и теперь едет проведать больного, которого давно не видела.
— Вам повезло с погодой! — захохотал майор, а лесовод посочувствовал:
— Переждали бы шторм, следующим рейсом прекрасно поехали бы.
Она покорно согласилась, что лучше бы переждать. Спустя несколько минут собеседники уже называли ее по имени и отчеству.
— Поторопились, поторопились, Александра Ивановна, — не зная, как он бередит ее душу своими разговорами, повторил лесовод. — Мы с Веткой, — так звал он дочку, имя которой было Елизавета, — мы с Веткой — другое дело: нам откладывать не приходится. — И тут же торопливо начал рассказывать, что подвернулось отличное предложение старого приятеля, Цимбала, и вот они с дочкой едут на разведку.
— Это, знаете, чудесно сказал Тимирязев: хвала тому, кто вырастит два колоса там, где рос один, — кажется, так, я уже забыл. Так вот, еду сажать дубы и кедры.
В нем, в лесоводе этом, ничего не было от творца и созидателя. Скорее всего долговязой, костистой и усохшей фигурой своей он напоминал кочевника, перекати-поле; но, значит, и до таких дошел зов земли, и они, усохшие, поднялись и ищут, где бы взрастить зерно своих еще не погасших призваний и надежд.
Майор же ехал через Одессу на Львовщину. Потеряв семью, он не имел никаких привязанностей, и никуда, кроме полей сражений, не тянуло его теперь. Выйдя в запас, он решил выбрать для жизни место, с которым было связано одно из самых чистых и благородных его воспоминаний, — деревушку в предгорье Карпат, где его знали и помнили как освободителя. Ему думалось, что там заново начнется его искалеченная войной жизнь.
А две женщины, мать и невестка, переезжали к сыну и мужу на Украину, где остался он работать после ранения.
Две семьи бакинских рабочих переселялись в Калининград.
Вихрь странствий, пронесшийся над страною, лег на румбы счастливых находок. Люди искали себе новых пристанищ и дел.
«Вот и я буду искать своего места в жизни, где тронусь в рост, как тот колос, о котором говорил лесовод, — грустно думала Александра Ивановна. — Впрочем, кто знает... Кто-то хорошо сказал, что счастье — это побочный продукт, — его получают, когда стараются добыть нечто совсем другое...»
Вечером, как только темнота скрыла картину моря и толчки волн стали ощущаться сильнее и резче, пассажиры разбрелись по каютам, а Горева, лесовод с дочкой да два кавказца остались в салоне. Тоска ненастной ночи здесь переносилась как-то спокойнее.
Кавказцы с самого утра пили вино и пели, обнимая друг друга. Они начали пить и петь сразу же после завтрака и продолжали это занятие до позднего вечера, равнодушные ко всему, кроме бесконечной песни, с которой никак не могли справиться, — то ли у нее и впрямь не было конца, то ли они не находили его.