Анатолий Ананьев - Годы без войны. Том первый
Машина «скорой помощи», которая взяла его, была не из Каменки, а из Теплых Хуторков — центральной усадьбы совхоза, которому как раз и принадлежали комбикормовый завод и откормочная база, сгоревшие в эту ночь; ехать было недалеко, и машина, просвечивая фарами дорогу, с воем промчалась по деревенской улице и остановилась возле небольшой бревенчатой больницы, куда внесли Сергея Ивановича и сразу же положили на операционный стол. Промывал, отпиливал кость и зашивал рану главный врач больницы, молодой, узколицый и сухощавый хирург, еще недавний студент, для которого операция эта была, в сущности, первым большим и серьезным самостоятельным делом; и потому он волновался, и лицо его все было в крапинках пота, особенно когда он пилил кость и зашивал кровеносные сосуды, и медицинская сестра, помогавшая ему, то и дело тампонами вытирала его лоб и щеки. А на крыльце больницы, пока шла операция, сидел тот самый мужик, который отрубил руку Сергею Ивановичу. Мужика звали Федосеем, был он местный, из Теплых Хуторков, спокойный, работящий, имел пятерых детей и считался в деревне краснодеревщиком; парты в школе, столы в конторе и почти вся клубная мебель были сделаны им, и злополучный топор, который оказался в эту ночь в его руках, был тот самый плотницкий топор, острый и легкий, с которым он почти никогда не расставался и, уходя с работы, не оставлял на верстаке, а уносил с собой, затыкая за пояс. Когда в эту ночь, разбуженный набатным рельсовым звоном, он вскочил с постели, — выбегая из дому, он по привычке прихватил топор; он примчался на пожар, когда бычки-годовики были уже выведены из телятника и многое из того, что можно было спасти от огня, было спасено, и только он, Федосей, еще ничего не успел сделать и потому сейчас же кинулся к сараю, как только услышал, что там лошадь... Он сидел теперь на крыльце больницы, обхватив голову руками, и все случившееся в сотый уже, наверное, раз возникало перед глазами; ему казалось сейчас (и это было главным беспокойством его), что он видел, что бьет по руке, и он поворачивал плечо, чтобы отвести удар; но какая-то вне его лежавшая сила не давала ему сделать то, что он хотел, и он с изумлением прислушивался к той силе, поминутно произнося: «Как наваждение какое, как затмение: ведь видел же!» Удар по кости, хруст и то мгновенье, когда Федосей дернул топор на себя, было так живо в его сознании, что он весь съеживался, чувствуя, будто из его руки теплая, густая и липкая кровь стекала под рубашкой к локтю. Он сделал человека инвалидом, и ему мучительно было сознавать это; будут ли его судить или нет, он не думал, но что придется выплатить что-то пострадавшему, оторвав от семьи, от детей, которые, подрастая, требовали все больше и больше расходов на себя, хорошо понимал, и жена и дети как укор стояли теперь перед ним, и старший, Анатолий, трогая отца за плечо, то и дело говорил: «Пап, пойдем отсюда». Но Федосей не двигался; лишь только когда хирург, закончив операцию и выйдя на крыльцо, чтобы покурить, и узнав, почему хуторской краснодеревщик сидит на больничных ступеньках, сказал ему: «Ты-то при чем? По засову метил, а не по руке, так и ступай, забирай детвору и ступай», — поднялся и понуро, как осужденный, зашагал к дому. А за его спиной, за детьми, шедшими позади него, и за спиной хирурга, с крыльца смотревшего им вслед, вставало над деревней утро; оно было сухим и ясным, как все июльские утра в эту летнюю пору, когда желтеют хлеба и когда в воздухе, еще не успевшем остыть от сенокосной страды, чувствуется приближение другой, главной, и все вокруг уже напоено запахом поспевающих овсов, ячменя и пшеницы. Солнце еще не появлялось, но оно готово было вот-вот вспыхнуть над морем колосков, притихших в ожидании дня, и готово было, проскользив лучом через межи и проселки, осветить место пожара, где все еще толпились люди: и те, кому предстояло отвечать за все случившееся, и те, кому не нужно было отвечать, но интересно было ходить вокруг обгорелых бревен и головешек, и удивляться и ужасаться тому, как поработал огонь, и снова и снова обсуждать подробности ночи; белый пепел из-под их ног уносило к ячменному полю, которое тоже было черным, как все пепелище, и было хорошо видно с больничного крыльца стоявшему в белом халате хирургу. «Те-те-те», — говорил он и покачивал головой. Докурив сигарету, он вернулся в ординаторскую; и сейчас же прошел в палату, где лежал оперированный им отставной полковник Коростелев (что установлено было по документам, найденным в пиджаке Сергея Ивановича); проверив пульс и с минуту постояв еще перед больным, он приоткрыл затем форточку, чтобы наполнить палату свежим и хлебным воздухом утра, и, сказав сестре, чтобы не отходила, пока больной не придет в себя, снова вернулся в свой кабинет и, не снимая халата, прилег на диване. Он тотчас же задремал и проснулся лишь около двенадцати дня, когда позвонили из парткома совхоза, чтобы узнать, кто, откуда и как себя чувствует пострадавший.
— Москвич он, — пересказав то немногое, что знал о Сергее Ивановиче, добавил хирург.
Несколько мгновений в трубке молчали; потом снова послышалось:
— Смотри, чтобы все было... а если что нужно, звони сейчас же, ясно?
— Разумеется, — ответил хирург.
Но Сергею Ивановичу в этот день ничего не было нужно; он приходил в сознание с трудом, точно так же, как было с ним в декабре сорок первого, когда его, раненного, потерявшего много крови, везли на санках по волжскому льду к лесу и палаткам; когда он в то утро открывал глаза, он силился поднять голову, чтобы посмотреть, взята ли деревня, и видел перед собою белый снег, и воронки на нем, и серые на снегу тела убитых солдат; деревня горела, и черный дым, сбиваемый ветром к реке, клочковато прокатывался надо льдом, и был виден огонь и разрывы снарядов, взметавшие снег, лед и землю, и все это сейчас же исчезало, как только он снова впадал в забытье; санки то утопали в сугробах, то прыгали по мерзлым кочкам, вызывая боль и кровотечение, но Сергей Иванович уже не слышал и не понимал этого; но когда, оперированного и подготовленного к эвакуации, его положили на деревянные нары — все пережитое вернулось к нему. Точно так же — как только он теперь открывал глаза, он тоже старался приподнять голову; но то, что хотелось увидеть ему, не было связано ни с лошадью, ни с пожаром; он как будто помнил, что кинулся открывать засов у сарая, и как будто отчетливо слышал, как металась за тесовыми воротами лошадь и ржала, призывая людей на помощь, но вместе с тем время настолько сместилось для него, что ему казалось, будто он вернулся в те, прежние годы, когда был на войне: треск горевших бревен и рушившихся стен, вид дыма, огня и мечущихся вокруг людей, освещенных в темноте заревом пожара, — все напоминало фронт, десятки прежде виденных Сергеем Ивановичем картин (от сорок первого до сорок пятого года), когда он с батальоном проходил через горевшие деревни и города; он хотел увидеть теперь то, забытое, что сотни раз видел из своего командного окопа, как роты его разворачивались в наступлении, и ему казалось, что он как будто вновь брал то безымянную высоту под Новозыбковом, то деревню с церковным названием тогда, в сорок первом, в первый год войны, под Москвой, то будто прорывал укрепленную линию «Хейльсберг» под Прёйсиш-Эйлау, то вдруг уже вырисовывался впереди в чаду и зарницах горевший Берлин. Он вскидывал перевязанную руку, и несколько раз сквозь бинты начинала сочиться кровь; и тогда сестра, дежурившая возле него, бегала за хирургом; лишь к ночи Сергей Иванович как будто успокоился, заснул, а когда под утро открыл глаза, ему уже не мерещились картины войны. Хотя голова его лежала низко на подушках, он сейчас же увидел свою ампутированную почти по самый локоть руку, которая была туго забинтована и покоилась поверх одеяла, и сейчас же с ясностью вспомнил, что произошло с ним; и с еще большею ясностью представил, что станет с Юлией, когда она узнает об э т о м. «Она не переживет», — подумал он; и он так ужаснулся мысли, что может потерять Юлию, что уже не боль в ампутированной руке, а иная, душевная, начала мучить его. Он отвернулся к стене, чтобы не видеть перебинтованный обрубок своей руки, и пролежал так до самого того часа, пока хирург, обходивший больных, не вошел в палату; но и когда он уже сидел возле кровати, Сергей Иванович продолжал думать о Юлии и обо всей своей семье. Он смотрел то на никелированную спинку кровати, то на слуховую трубку и еще что-то, тоже никелированное, что хирург держал в руках и что поблескивало в квадрате яркого утреннего света, и ему снова, как в поезде, когда он вместе с Юлией ехал из Москвы в Мокшу, казалось, что вокруг были разбросаны хрусталики от вазы, которые надо было собрать и склеить; и в то время как хирург говорил что-то и спрашивал, Сергей Иванович мысленно собирал и склеивал их; он так ничего и не ответил хирургу и только спустя час, когда дежурная сестра вошла к нему, попросил никому пока не сообщать, что он лежит здесь, в больнице.