Александр Серафимович - Собрание сочинений в четырех томах. Том 1
— А-а... — проговорил полуудивленно Полынов и пошел прочь.
Захотелось вдруг уйти, и впервые прозвучало: «от рабьей жизни».
Он шел по путям, оставляя следы на песке. Разбросанно и неподвижно стояли бесчисленные вагоны, и от каждого, ломаясь на рельсах, прохладно тянулась косая вечерняя тень.
Маневренные паровозы, белея султаном колеблющегося дыма, торопливо, сердито и нервно по нескольку раз кого-то звали, и тогда над ними струился белой расходящейся воронкой пар.
Падали печально и задумчиво отвечал рожок, и было в его длительном певучем ответе свое, невысказанное, затаенное. Покрывая, доносился чугунный звон сдвигаемого и раздвигаемого состава, и опять то там, то здесь зовут кого-то белые султаны; и опять мягко, задумчиво и печально отвечают рожки, разбросанные по огромному пространству путей.
«Но в чем же моя вина?»
«Ни в чем».
«Отчего же так тяжело, так невыносимо тяжело складывается жизнь?»
Инженер шел, и на песке между рельсами оставались следы. Издали красиво белели станционные постройки. А еще дальше круглилась, краснея на вечернем небе, водонапорная башня. Подымался, заслоняя небо, огромный корпус больницы, и, прячась в зелени сада, кокетливо выглядывала школа. Из мрачного, с вечно разинутыми закоптелыми воротами депо неумолкаемо несся грохот железа, удары молотов, звон и дребезжание стали. По другую сторону полотна, производя зелеными садиками впечатление уюта, протянулись нескончаемыми улицами железнодорожные домики для служащих.
«Эти здания, эти постройки, пути, сооружения — все созданное мною будет жить много десятилетий, а у меня уходят годы, силы, молодость, и не так далеко уже старость...»
«Уходят...»
«И если нет моей вины, то кто же виноват?»
Поселок дымился, — должно быть, готовили ужин.
«Лошадь, если ее бьют, кусается и бьет задом, а ведь я — человек».
«Ну, так что ж!..»
Было жалко, горько и безысходно не столько оттого, что жизнь так неутешно складывается, сколько оттого, что никому нет дела до него, от того ледяного равнодушия, с которым отвечает кто-то из его собственного сердца.
Он на минуту внутренно замолчал и видел только песок, который с тонким звуком сыпался под ногами. И в это душевное молчание ворвался крик паровоза. И печальный, длительно-певучий, замирающий вдали рожок ворвался, напоминая о себе как-то особенно, по-иному, напоминая о себе, о них.
Их полторы тысячи человек, и, что бы он ни думал, как бы ни чувствовал, каким бы горем, отчаянием, нежностью, надеждой ни наполнялась его жизнь, все равно у них — своя особенная жизнь, не останавливающаяся, полная своего непрерывного напряжения. Когда-то — он сам не знает когда — он отделился от них и идет своей одинокой, отдельной дорогой.
Он на секунду остановился и заглянул в глубь прошлого: не тогда ли потерял себя?
Опять устало пошел, глядя на красивое, изящное белое здание станции — дело его рук. Там кипела своя обычная жизнь. Бегали крючники, гремели багажные тележки, белели фартуками носильщики, краснела фуражка дежурного.
За станцией выглядывала крыша великолепного здания его квартиры. Оранжереи, зимний сад, рояль, библиотека, картины и... и жена.
Он шел, не подымая глаз.
И милый ребенок, который всегда рад его приходу, как будто он был в отсутствии месяцы. Но и это воспоминание, проплывшее теплым комочком, не согнало усталости, и он шел, все не подымая глаз от земли.
Вдруг захотелось уйти, захотелось хоть на минутку оторваться от всего, что железно сдавливало, не выпускал. И он свернул и пошел прочь, в степь, где было, как всегда, голо, пусто и необъятно, и в этой необъятности и пустоте все та же, от века незнаемая дума.
Инженер шел, глядя в землю, ничего не видя, кроме шершавого полынка под ногами, и все назойливо крутилась и липла одна и та же мысль: с чего началось?
Казалось, вопрос решался просто, ясно, как он решается во всем мире животных, да и людей в конце концов: подойти и молча, не говоря ни слова, ударить ее в лицо, и бить, бить без пощады, с остервенением, пока не почернеет, не вспухнет лицо, не заплывут глаза, не вздуются губы, пока... пока...
И он уже бьет ее, бьет исступленно, сладострастно, не выговаривая слов, только выдыхая, как когда рубят дрова... а она... а она... а она лежит неподвижно и молчит, молчит... Он наклоняется и хрипит ей в распухшее ухо:
— Видишь... вот... я ни в чем не виноват перед тобой... ни в чем!..
Она тянется к нему изуродованной багровой улыбкой.
— Милый... милый... я люблю тебя... я тебе верю... я тебе теперь во всем верю... как я безумно была неправа!..
Он подымает ее на руки, несет, целует, ухаживает, как за ребенком, и начинается... и начинается... счастливая жизнь!
Полынов в холоде тревоги останавливается — уж не грозит ли сумасшествие!..
Потом идет, борясь с навязчивостью, глядя в землю. Потерял меру времени и усталости, и все та же тяжесть на сердце.
Остановился. Никого, пусто. Сколько ни ловил глазом, только теряющаяся черта на самом краю, и над самой чертой красное, усталое, отяжелевшее солнце глядит на него безболезненно.
Прислушался — вековая тишина, полная своего непроизносимого шепота, беззвучно переполняющего степное молчание.
И опять пошел, пошел в это молчание, тишину и беззвучный покой пустынной вечерней степи.
От неровностей, от далекого кургана лежали длинные тени. На красном закате четко рисовались телеграфные столбы уходящей насыпи, а на тонкой проволоке — черным рядком ласточки. Солнце оставило из-за края узенький кровавый серп, и тронулись краснотой гребни, верхушка кургана, загорелись концы телеграфных столбов, а в лощинах и по изволокам уже залегала голубоватая дрема.
Инженер поднял глаза и с удивлением оглядел этот простор, спокойный и тихий, как будто увидел в первый раз. Он вдруг почувствовал его. Почувствовал другое, до сих пор незнаемое царство, которое само по себе, которое ничего не имеет общего с мостами, трубами, отчетами, станционными зданиями и которое огромно.
Он опять пошел по степи один туда, где уже не было солнца, но еще пылал закат. Поднялся на курган, сел и глянул назад. Глянул и ахнул: далеко на краю бесчисленными стеклами блестел золотым закатом город. В дымке бесконечно терялись крыши, трубы, кудрявившиеся деревья, и, как крохотный белый зародыш, потонула среди своего порождения станция, когда-то казавшаяся такой громадной.
Не заметил, как ушел так далеко.
Не заметил, откуда взялся город. Был поселок, землянки, точно кроты изрыли степь. И вспомнилась глухая ночь, и как он шел между землянками, и во тьме в два ряда светились окна трактира, и еще улыбка не то развращенности, не то отчаяния на бледном лице.
Инженер сделал усилие, подавив воспоминания, и стал глядеть на раскинувшееся поселение. Оно огромно разлеглось.
Неужели же десять лет! Как будто вчера была голая степь, и раздался первый удар заступа, и проезжала первая тачка с землей для насыпи.
Опять почудилось, мимо прошла целая полоса, зародилась и разрослась новая сложная жизнь, а он, не подымая головы, не отрываясь, возился над мостами, над трубами, над насыпями.
Но при чем те полторы тысячи, их интересы, горе, труд, радости, при чем эти дома наместо землянок, когда у него дома — ад, когда он не может ступить шагу, чтоб не наткнуться на самое злое, оскорбительное обвинение, когда он потерял жену, друга, любимую женщину, а ежеминутно помнит о жандарме, полицейском, о раздраженном сыске и незасыпающей подозрительности!
Отчего?
Стекла, молча переливая, играли в закате. Белела станция.
Тогда он перевел глаза и стал глядеть в степь. И она стала меркнуть.
Степь стала меркнуть, а горечь воспоминаний разрасталась.
В чем же его вина? И не прошла ли мимо жизнь?
И не потерял ли он самого дорогого, неназываемого, чему нет имени?
В сухой сизой мгле потонула уходящая насыпь, телеграфные столбы, курганы, и смутно стало; только неясно белевшими пятнами — не разберешь, близко ли, далеко ли — проступали дома.
Зажигались в еще не потухшем небе одинокие звезды, но еще не зажигались огни на земле.
Полынов все так же сидел на кургане, и было тихо, и было молчаливо и смутно.
Чья-то тень, странно качаясь и сливаясь со все густеющей вечерней мглой, шла к кургану. Тлела полоска непотухшей зари.
Когда человек подошел, Полынов узнал голос:
— Доброго здоровья!.. Сумерничаете? Хорошо в степе, воздух слободный.
Полынов насупился. Не хотелось уходить, точно бежал бы от этого человека, не хотелось и оставаться. Захарка стоял перед ним, опираясь на палку.
— Вышел со двора, вечер, покой; дай, думаю, протиться трошки, воздухом для здоровья попользоваться.
Полынов видел, что тот его подкарауливал, и стало противно, точно по телу пробежал паук.
— Что вам угодно?
— А так, собственно, для прогулки. День-то в заботе, передохнуть некогда: ну, вечером только и попользоваться.
Полынов, не отвечая, поднялся, чтобы идти, и вдруг темная фигура загородила путь, и перед самым своим лицом увидел другое лицо, — тяжелые скулы, негнущаяся шея, и глаза сверкают по-волчьи.