Иван Свистунов - Жить и помнить
Потекла-забурлила беседа. Оказалось, что Барулин отдыхает по соседству, в военном санатории, и тоже, спасаясь от сухого закона, установленного строгим начальством, посещает «Седьмой корпус». После окончания академии он обосновался в Чите, давно женат, имеет чин полковника и на вопрос Петра, как обстоит дело с зигзагами на золотых погонах, шутя пропел:
Я зарока не давалаНе глядеть судьбе в лицо…
Петр в свою очередь красочно описал бывшему командиру все заслуги знаменитой шахты «Центральная» в деле увеличения энергетических ресурсов страны, не умолчав при этом и о своих личных успехах на мирном поприще, как бригадира комплексной бригады, чему свидетельством была предстоящая поездка с делегацией знатных шахтеров в братскую Польшу.
Услыхав о поездке в Польшу, Барулин приумолк, вроде даже загрустил. Залпом опрокинул стаканчик коньяку, словно был это не отборный, в дубовых бочках выдержанный напиток, а самое обыкновенное десертное столовое вино московского розлива. Развязал ли язык армянский коньяк, или нашел на гвардии полковника лирический стих, но Барулин неожиданно признался своему бывшему подчиненному, что тогда, в Польше, был он тайно влюблен в тихую и бледную полячку пани Элеонору. Влюблен безответно, безнадежно, но так отчаянно, что хоть с моста да в воду. Когда, направляясь в Москву, пересек границу, в Бресте, ожидая поезда, даже стихи написал. Первый и последний раз в жизни!
Барулин сидел черный, словно вырубленный из куска доброго угля, опустив к столу по-прежнему чубатую, лишь на висках годами подсвеченную голову. С пьяной слезой в голосе трудно выдавливал из памяти:
Не вернусь назад я больше —Слишком много там могил…В горький час в далекой ПольшеСердце я похоронил.
Ничего не будет, кромеМертвой памяти-свинца.Где-то в старом, тихом домеБледный свет ее лица.
Ничего не будет, толькоМне бы раз еще посметьИ в глаза печальной полькиПеред смертью посмотреть.
Стихи Петру Очерету не понравились. Были они не очень гладкими и без той напевности, что по его твердому убеждению составляет главное достоинство поэзии. Но из деликатности не стал критиковать. Барулин и без того сидел мрачный, неулыбчивый. Поднял на Петра тяжелые глаза:
— Что было делать, когда любовь к иностранке по тем временам чуть ли не изменой Родине считалась. Да и жених у Элеоноры где-то был.
После такого признания беседа уже не клеилась. Допив вторую бутылку, однополчане распрощались: не опоздать бы к отбою!
Вернувшись в свою графскую опочивальню, Петр Очерет долго стоял у раскрытого окна, курил, смотрел во тьму, где шумело под крупными южными звездами беспокойное ночное море.
Но и улегшись в кровать, он не мог заснуть, ворочался, вздыхал. От выпитого ли коньяку, от неожиданной ли встречи разбередило сердце. Из головы не шло признание Барулина в своей любви к Элеоноре. Теперь стихи его не казались Петру такими нескладными, а две последние строчки даже запомнились:
И в глаза печальной полькиПеред смертью посмотреть.
Петру вдруг показалось, что в его жизни не было вот такой настоящей трогательной любви: с надрывом, со страданиями, со стихами. Женился он слишком просто, прозаично, с бухты-барахты, словно дерево срубил: трах, и готово!
После возвращения из армии Петр две недели ходил, что называется, крестным ходом по всем родичам и соседям. Везде угощения, разговоры, песни. Забрел как-то с пьяных глаз к знакомому горному мастеру — не то куму, не то свату — Терентию Макаровичу. И неожиданно попал на семейный праздник, толком даже не разобрав на какой.
Умеют гулять горняки! Веселье было в полном разгаре. Как говорится, пошла изба по горнице, сени по полатям. Стучали до дребезга тарелки и миски, лихо звякали наполненные стаканы, надрывались всеми своими ладами видавшие виды гармошки. Песни, как шальная забубенная брага, выплескивались в настежь распахнутые окна:
Повнии чары всим наливайтэ,Щоб через винця лылося,Щоб наша доля нас не цуралась,Щоб краще в свити жылося…
Подвыпившие хозяева и гости встретили гвардии старшину запаса только что не орудийным салютом. Посадили во главе стола, налили петровского калибра штрафную, одержимыми голосами требовали:
— Пей до дна!
Памятуя дедовскую мудрость: «Дают — бери, бьют — тикай!» — Очерет не стал ломаться. И пошла в бой пехота!
Первая рюмка, как известно, идет колом, вторая соколом, остальные мелкими пташками. Не минуло и часа, как гвардии старшина почувствовал, что и стол с закусками и бутылками, и сидящие за ним гости, и даже стены, увешанные фотографиями бессчетных хозяйских родичей, пришли в движение, покачиваются и, того гляди, пустятся в пляс.
Стол и стены, правда, на месте устояли, но гости, те, что были помоложе, завертелись в вихревом танце, с увесистым стуком подкованных каблуков, со звоном мониста, с жарким шуршанием крепдешиновых, креп-жоржетовых и бог весть каких юбок.
Среди мельтешащих в танце парней и девчат Петр приметил статную, широкую в плечах и бедрах девушку. Все в ней было крупное: глаза, брови, коса, губы. Было удивительно, что свое крупное тело она так легко несет в танце. Сидевший рядом с Петром старикашка, вконец осоловевший от возлияний, с восхищением скребя сухонькой куриной лапкой затылок, поросший реденьким пушком, шамкал:
— Ох, и девка Оксана. Пава, чистый лебедь-царевна! — От прилива чувств дребезжащим, как разбитый горшок, голоском затянул:
Ой, лопнув обруч коло барыла,Дивчына козака та й обдурыла.
И пошел вприсядку.
Ой, думалося,Передумалося,Одур голову бэрэ,Що далэко вин живэ…
От теплой водки, духоты, шарканья танцующих и завывания ошалевших гармошек стало муторно. Петр вышел в сенцы. Там было темно, прохладно, пахло капустой и моченой антоновкой. Впотьмах Петр наступил на кошку, которая, шипя и мяукая, метнулась в какую-то дыру. Дверь из комнаты отворилась, и на пороге появилась Оксана. В прямоугольнике освещенной двери она стояла, как картина в раме. Щурясь со света, вышла в сени. Спросила низким и, как показалось тогда Петру, бархатным голосом:
— Хто туточки?
Петр шагнул к ней, положил руку на талию. Оксана стояла чуть откинувшись, и Петр с удивлением почувствовал, что талия у нее тонкая и гибкая. Правой рукой он обхватил Оксану за шею, привлек к себе, Прижался ртом к мягким теплым губам. Поцелуй был долгий — до шума в ушах. Только чувствовал, как вздрагивают ее мягкие теплые губы и вся она слегка покачивается.
Стукнула дверь. Оксана рванулась и убежала в комнату. Петр вышел во двор. Сел на скамейку. Закурил. Было темно, тихо, и на черном, как забой, небе шахтерскими лампочками мерцали голубые звезды. Таких звезд в Европе Петр не видел. Внезапно сказал в темень вишенника:
— Женюсь!
Когда Петр вернулся в хату, то его снова окружили уже совсем охмелевшие горняки, всунули в руку стакан с водкой, и снова завертелась карусель. В тот вечер Оксану он больше не видел.
Домой Петр шел поздней ночью по давно притихшему поселку. В темных садах спали завороженные соловьями шахтерские домики. Полная царица-луна сияла с тронной вышины неба. Белая дорога спокойно дремала под луной, отдыхая после дневной суеты. Было тихо, даже собаки не лаяли, боясь нарушить колдовское, испокон веков известное очарование украинской ночи. Только далеко за Вербной левадою молодой девичий голос упрашивал:
Ой, нэ свиты, мисяченьку,Нэ свиты никому,Тилькы свиты мыленькому,Як идэ до дому…
Утром, опохмелившись стаканом водки и бутылкой жигулевского и расспросив у матери, где живет Оксана, он пошел к ней домой. Шел с полной убежденностью, что Оксана не помнит вчерашнего поцелуя в сенях, а если и помнит, то не придает ему значения: мало ли с кем целуешься на таких пирушках!
Оксана оказалась дома. Одета была по-вчерашнему, в том же светлом платье и туфлях на высоких каблуках, так же тугим жгутом змеилась коса.
Гвардии старшина растерялся. Растерялся первый раз в жизни, растерялся, как новобранец перед маршалом. Словно не он лежал в снегу на шоссе с бутылками горючей смеси, встречая фашистскую танковую нечисть, словно не он «на вымашку» переплывал реку тусклым осенним утром, словно не он в новой парадной форме шел, позванивая орденами и медалями, по Красной площади, мимо Мавзолея, и тысячи труб сводного оркестра пели ему славу.