Евгений Пермяк - Горбатый медведь. Книга 1
— Воля, вас я ждала все утро…
— Лерочка, а я не спал всю ночь…
Чего же больше? Что же еще он должен узнавать? Оставаться здесь? Нет, ни за что на свете. Ах, Лера, как ты несправедлива! И Маврик решил вернуться в Омутиху:
— Мне очень ненадолго дядя Сидор разрешил взять лошадь. Потому что он на ней сегодня собирается пахать пары.
— В воскресенье? — спросила, понимающе улыбаясь, Лера.
— Мне нужно ехать. Всего хорошего, — раскланялся Маврик и пошел к лошади.
Он ее повел в поводу. Догадливый Воля понял, что Маврик не сможет сесть на лошадь без помощи и стесняется попросить, чтобы его подсадили, подбежал к нему и крикнул:
— Барклай, я тебя подсажу!
Маврик не успел отказаться от этой обидной услуги, как оказался в седле.
Этого оскорбления при Лере он никогда не простит Пламеневу.
И чтобы хоть как-то оправдаться, Маврик спешился будто бы затем, чтобы подтянуть подпругу. А потом, не зная как, он вставил ногу в стремя, не зная почему, его нога вдруг сделалась длинней. Вскарабкавшись в седло, не оглянувшись, он дернул поводьями. Лошадь побежала рысью, и он усидел в седле.
О, мы еще с тобой поспорим, удачливый соперник…
VIПока мальчики и девочки играли во взрослых, Антонин Всесвятский играл в юнца, который вдруг проснулся в нем и потянул на речку ловить раков, выискивать норы зверей, спать у костра; и просто подышать хорошим воздухом.
По-прежнему никто не задумывался, зачем Всесвятский ртал бывать на тихомировской мельнице. Кулемин ничуть не удивился, увидев его здесь.
Всесвятский пел, читал монологи, изображал знакомых. Был очень прост, приятен, неназойлив, стеснялся оставаться к чаю и наконец исчез. Ему здесь больше было делать нечего. Он раскрыл секрет Омутихинской мельницы и установил следы, ведущие на Песчаную улицу в штемпельную мастерскую Киршбаума… Всесвятский понимал, что Дизель, Кулемин и Киршбаум не одни. Но достаточно пока и этих трех. И если он получит надежные гарантии на освобождение, то не потребуется и половины года, как по этим трем концам он распутает все остальное. И тогда прощай навеки Мильвенский завод и здравствуй миллион! О Натали, я жду тебя в Париже!
Наконец-то есть основания спросить, что нужно для свободы. И он спросил у чиновника, приехавшего за донесениями мильвенских агентов:
— Что должен сделать я для своего освобождения? Какая заслуга может избавить меня от этой нелегкой и не столь почетной службы?
Приехавшим был на этот раз некогда молодой, подававший надежды следователь Саженцев, упустивший Тихомирова и все еще выслуживающийся за эту оплошность перед начальством. Искупающий свою вину не отличался мягкостью. Например, агента Шитикова он бил по щекам за то, что тот солгал в донесении на купца Каширина, приписав ему то, чего не было, ради добавочного вознаграждения.
Саженцев ответил Всесвятскому со всей издевательской определенностью:
— Из ведомства, которое я имею честь представлять, можно уйти только на каторгу или на виселицу.
Это было вполне достаточным ответом, чтобы отрезать Всесвятекому всякие надежды на свободу. Но Саженцеву показалось сказанного мало. И он спросил:
— Аполлон, тебя еще никогда не драли вот этакой витой эластичной проволочной плетью, которая легко умещается в кармане и оставляет длительные воспоминания на спине?
— Нет, — ответил, наклонив голову, Всесвятский. — И смею надеяться, я этого не заслужу.
— То-то же, — пригрозил Саженцев, пряча складную плеть в карман пиджака. — Теперь распишись, хотя ты и не заслужил этих денег. Но нужно же на что-то существовать.
Всесвятский расписался. И ему была вручена ровно половина суммы, значащейся в расписке. Он получил пятнадцать рублей.
— Твой начальник ожидает большего, нежели эти сочинения о комаровских бездельниках, — напомнил Саженцев, прощаясь, не подавая руки своему подчиненному.
Если б Саженцев знал в эти минуты, что уходит из его рук, он пал бы на колени перед Аполлоном, рыдал бы слезами раскаяния, только дай в его руки лазейку в мильвенское подполье. Ведь это же прощение за побег Тихомирова, это же чины, награды, деньги, повышение по службе.
Шутка ли. Саженцев раскрыл крамольное производство штемпелей, типографию, разведал большевистское подполье, обезвредил от внутренних врагов императорский Мильвенский завод… Сам губернатор благодарит его. Линия карьеры круто, как соколиный взлет, взмывает вверх.
О бессердечная фортуна сыскной собаки, ты была готова улыбнуться, держа на кончике языка предательство… Что стоило Саженцеву солгать, пообещав Всесвятекому свободу, зачем понадобилось ему угрожать складной патентованной плетью, ведь Аполлон готов был уже выболтать тайну, чтобы начать торг и откупиться головами Кулемина, Киршбаума, Мартыныча… А что теперь? Теперь прощай жандармская удача.
VIIЕсли обида сумела удлинить ноги Маврику, то можно себе представить, как был потрясен Всесвятский тупым среди тупых, подлейшим среди подлых Саженцевым. С ним рассчитается Всесвятекий. Петербург и губернатор будут знать, каков он гусь и как довел он полезнейшего агента Аполлона до измены и побега. За это по-жандармски рассчитаются с жандармом Саженцевым. И если Всесвятский кое-что приврет в своем письме, которое он бросит в почтовый ящик одного из городов, — поверят и лжи.
В озлобленной душе Антонина Всесвятского побег был предрешен до того, как наслаждающийся его бесправием Саженцев простился с ним. Нагретый разум Стремительно и безупречно нарисовал картину побега из Мильвы до мельчайших штрихов и предельной ясности.
В течение нескольких минут нашлось и созрело все то, что искалось так долго.
Придя в себя, дав охладиться воображению, Всесвятский взвешенно перепроверил все и начал действовать.
Ему нетрудно было изобразить отчаяние, сыграть роль колеблющегося самоубийцы, придумать самое невероятное и заставить поверить в невозможное.
Соврать было не так трудно, и не так много было надо, чтобы Наталья Соскина ему поверила.
— Я проиграл себя в карты коварной женщине, — признался он, рыдая. — Сто тысяч, или я ей принадлежу.
— Хоть двести, — бросилась к нему на шею Соскина. — Хоть триста, но не ты…
— Нет, Натали. Ни то и ни другое. Беден, но горд твой Антонин; Есть лучше выход. Их два: пуля или побег.
— Побег! Со мной. Куда угодно, хоть на край земли…
— Когда?
— Хоть завтра, хоть сейчас…
Соскина даже не поинтересовалась, как, при каких обстоятельствах, какой коварной женщине мог проиграть себя в карты Антонин. Ей и не нужно было выяснять этого и, чего доброго, выясняя, уличить Всесвятского во лжи. Ей нужен был он. Ей был нужен и побег. Побег от гласности, от сплетен, от кривых усмешек. Правда, при ее деньгах она может пренебречь всем этим, но если даже Санчику Денисову не удается скрыть в своих глазах презрение к ней, то что же говорить об остальных.
Молва — ничто, но власть ее сильна. Соскина уже слышала, как ночью, когда она проезжала по плотине, чей-то голос пропел: «У красавца Антонина есть богатая перина…» Можно не обращать внимания на всякую чепуху, но лучше ее не слышать. И чего ради сидеть в Мильве, когда мир так велик. И не солить же деньги. Если она всего лишь на половину получаемых ею за год процентов сумела построить двухэтажную богадельню и подарить ее заводу, то почему же ей не позаботиться о себе?
Он исчезает первым. Затем уезжает она. В Нижний. А потом в вояж. И все.
Всесвятскому было предложено сто тысяч.
— Зачем же столько? Достаточно и половины.
Это очень понравилось не перестающей проверять своего возлюбленного Соскиной. И она предложила взять хотя бы семьдесят пять.
— Мало ли что может случиться, Антонин…
— Нет уж, Натали, я с детства привык с уважением относиться к деньгам. Впрочем, ты их кладешь, как в банк.
Наутро тысячи были в его кармане. Он мог свистнуть извозчика… И, будто бы отправляясь в деревню Омутиху или на комаровские дачи, оставить Мильву, не забирая жалкий свой багаж, кроме разве некоторых мелочей, и… прощай проклятое ярмо, прощай постылая работа. Но что-то удерживает Всесвятского. Что-то он еще должен сделать здесь. Может быть, проститься с Григорием Киршбаумом? Кажется, это так и есть. И он идет к нему.
Григорий Савельевич проводит Всесвятского к себе наверх. Они же в давних хороших отношениях. Всесвятскому хочется быть откровенным, но разве это возможно? Ему хочется сказать, что он… спас Киршбаума. А разве он — спас?
Он всего лишь не предал.
Но что-то нужно сказать. И он говорит:
— Ты знаешь, Грегор, люди не всегда могут быть откровенны, как им хотелось бы. Ты не думай обо мне лучше, чем следует, но и не думай хуже, чем надо. Я пришел проститься.